Главная > Выпуск №31 > Воспоминания о прожитом

Воспоминания о прожитом

П. И. Соболев


Мои предки / Детство / Коллективизация / В школе / Юность / Война / Туринск

Юность

Итак, осенью 1938 года я возвратился в деревню после неудачной попытки поступить в педучилище в г. Кирове. Я пытался было поступить там на работу, но мне было 15 лет, меня никто не принимал. Я возвратился в деревню Малый Кунгур, в свой колхоз.

Но, пока я находился в г. Кирове, сдавая экзамены, я разыскал и посетил деревенских соседей, родственников, которые уехали в Киров из деревни на жительство ранее. Одним из первых я навестил бывшего своего друга Васю Баталова, или, как мы звали его в деревне, Васю Ермишина. В Киров Вася уехал вместе с отцом, матерью и двумя сёстрами, года два-три назад. Сам он был на год или два старше меня, и в деревне о нём было много разговоров. Мужики нашей деревни зимой иногда ездили на подводах в Киров продавать продукты сельского хозяйства: мясо, мороженое молоко, масло, муку (у кого они были). Приехав домой, с удивлением обсуждали, что Васю видели в одном из магазинов, где он работал учеником продавца. Был он в белом халате, в чистой одежде, в тепле, в то время как дома он ходил в лучшем случае в старых подшитых валенках зимой или в лаптях, в одежде из грубой ткани.

Дело в том, что семья Баталовых была одной из беднейших в деревне. Отец его, Ермолай Иванович, пришёл в дом вдовы Домны, у которой от прежнего брака была дочь Маня. В хозяйстве Домны до Ермолая была лошадь, корова, овцы, куры. Ермолай не приумножил хозяйство, а стал часто выпивать, работал не очень прилежно. В семье со временем появились ещё дочь Евфросинья и сын Вася. Семья стала беднеть. Продали корову, а затем и лошадь, не говоря уже о мелком скоте. К моменту коллективизации семья Баталовых была одной из самых бедных в деревне, а Ермолай был одним из членов комитета бедноты, активно боровшегося за создание колхоза. Какое-то время он был даже председателем колхоза (колхоз состоял из жителей одной деревни), но за пьянство, неумение вести хозяйство был снят с должности, а вскоре вместе с семьёй уехал в Киров.

Вася был самым младшим в семье и был любимчиком, которому многое прощалось. В школе он учился раньше меня на несколько лет, но начальная школа была у нас в деревне, после занятий и в летние каникулы мы играли вместе, человек 5–6 разных, но близких по возрасту. В последующие годы соседи, ездившие в Киров, привозили недобрые вести о Васе. Говорили, что он связался с жуликами, стал красть водку, выпивать с ними, и его уволили из магазина. Говорили также, что Вася, ещё работая в магазине, клал бутылки с водкой в сквозную нишу в стене магазина, а его товарищи снаружи вытаскивали их, что их разоблачили, а Васю выгнали. Соседи искренне сокрушались и осуждали Васю, говоря, ему ли было не работать тут, в таком месте, где он найдёт лучше? Нигде.

Когда я зашёл к Васе, он уже не работал в магазине и вряд ли где работал вообще, так как я пришёл тёплым солнечным днём, когда он должен был бы быть на работе. Вася был обут в сандалии, в хлопчатобумажные брюки тёмного цвета, синюю рубашку. Что бросилось мне в глаза, это неумело сделанный шов на разорванной от груди до подола рубашке. Я тотчас представил, что рубашку он разорвал в пьяном виде, выражая своеобразный протест на неудавшуюся жизнь, горечь от бессилия исправить что-либо теперь, боль от понимания, что и впереди ему мало что светит.

За время, что мы не виделись, он значительно вырос. Раньше мы были почти равными по росту, теперь же он был почти на голову выше меня. Я сказал ему, что он подрос, и предложил встать рядом со мною. Он хохотнул, но встал, и большая разница стала заметна. Разговаривая с ним, меня так и подмывало спросить его, правда ли, что он связался с жуликами, но я не решался. Я опасался, что он обидится, накричит на меня, и я буду жалеть о том, что незаслуженно его обидел. Наконец я решился и спросил его так: «Вася, в деревне говорят, что ты связался с жуликами, правда ли это?» Я напрягся и ждал, как он отреагирует. Но он спокойно ответил: «Да с какими жуликами, просто с ребятами». Я подумал про себя, что он ведь и сам стал жуликом, поэтому они для него ребята. Хотелось мне спросить также, почему и при каких обстоятельствах он порвал рубашку. Что он порвал её сам, а не кто-либо другой, у меня сомнений не было. Но на это я уже не решился.

Как рвали рубашки пьяные мужики и на себе, и друг у друга, я уже не раз видел в деревне, а, забегая вперёд, скажу, что и сам позднее порвал две рубашки, причём одна из них была крепкая армейская гимнастёрка. Я хорошо помню при этом, что я чувствовал перед тем, как порвать рубашку. Было это в тех случаях, когда я выпивал лишнее. В груди у меня что-то теснило, при этом вспоминались самые неудачные дни в моей жизни, старые обиды, за которые я не мог отомстить кому-то конкретно. В то же время я уже чувствовал силу в себе, способную отомстить обидчику, а так как обидчика поблизости не было, руки тянулись к вороту рубашки... Треск! И рубашка становилась распашонкой.

Зашёл я затем в какой-то день и к другому своему другу Мите Шатунову. С Митей мы познакомились, когда и он, и его родители жили уже в Кирове, но почти каждое лето он с кем-нибудь из родителей или со старшим братом Николаем приезжал к нам в деревню, где ранее жили его дед Дмитрий, отец, мать, и где оставался жить их дядя Николай с семьёй. У Дмитрия Шатунова, его деда, было двое или трое сыновей. Перед смертью отца они собрались у него, и Дмитрий стал высказывать каждому пожелания и советы на будущее. Старший сын уже жил в городе своей семьёй, о нём дед много не говорил. Николай ещё был молод, жил в деревне, и отец наказал ему тут и жить, вести хозяйство. Матвей был помощником писаря в волостном правлении. Отец запнулся, на некоторое время задумался, а затем, махнув рукой, слабым голосом сказал: «Пиши, Матвей». Острословы подхватили фразу, и часто перед тем, как заставить кого-то, уже в колхозе, писать протокол или другие документы, кто-нибудь непременно произносил: «Пиши, Матвей!»

Вспоминали и другое изречение Дмитрия Шатунова, который однажды в пьяном виде обратился к своей жене:

— Катерина, любишь ли ты меня?

— Люблю, люблю, — отвечала та скороговоркой, занятая работой.

— Любить ведь меня и надо. У меня две кобылы, две коровы.

Ещё до коллективизации Матвей уехал с семьёй в Вятку, работал в какой-то организации бухгалтером, прожил там всю жизнь. Николай остался в деревне, вступил в колхоз, работал. Но ещё до войны, в 1938 году также уехал с семьёй в г. Киров и первое время жил на квартире брата Матвея.

Когда я, разыскав Митю, пришёл к ним, Николай Дмитриевич был у них. Митя был мой ровесник, и Николай, увидев меня, спросил, как я оказался в Кирове. Я сообщил, что по окончании 7 классов приехал поступать в педучилище. Он присвистнул и сказал: «А ведь Митя у нас окончил всего 5 классов. Ты у нас, Митя, семь-то классов окончишь годам к тридцати». Николая Дмитриевича я видел здесь последний раз. С началом войны он был призван, как и другие, в армию и пропал без вести. Между прочим, в деревне он отличался от других мужиков. Он был гармонист и имел гармонь. Летом, в свободный вечер, оставив красавицу-жену Анну дома, он уходил на угор и для молодёжи играл на гармошке. Рассказывали мужики, что как-то, возвращаясь домой с гармошкой, играя, он спел частушку под окном квартиры участкового милиционера про милицию и про позицию. Частушка была скверной, и на следующий день участковый милиционер Филипп Ильич наказал его штрафом в 3 рубля

Про Митю Николай говорил, что он лентяй, не учится, как следует, всё время бегает по улице с такими же, как и он, сорванцами. Соседи рассказывали, что отец маленького Митю выпустил из рук, а когда хотел снова «взять в руки» и брался за ремень, Митя грозил пойти в милицию, заявить об избиении, и у отца опускались руки. Приехавший к ним Николай Дмитриевич пригрозил Мите побить его ремнем, если тот не возьмётся за ум. Митя и ему пригрозил милицией. Николай вскипел и, схватив ремень, выпорол его, приговаривая: «Я тебе покажу милицию». После этого Митя якобы боялся и слушался одного Николая.

Посетил я ещё двоюродного брата Дмитрия Никифоровича Ложкина, жившего в Кирове. Жили они, кажется, на частной квартире, а может быть и нет. Пожалуй, нет. Жили вдвоём с женой Натальей Афанасьевной. Был по-летнему солнечный, тёплый день. Дмитрий в рубашке с коротким рукавом, в вязаной тюбетейке с кисточкой на голове играл в бильярд во дворе дома под деревьями. Не прерывая игры, он как бы обрадовался нашей встрече, стал расспрашивать меня о матери, о её здоровье, о детях, спросил, как я оказался в Кирове и так далее. И старший Дмитрий, и его братья (а их было пятеро), и сёстры (их тоже было пятеро) при встречах с матерью подробно расспрашивали её о житье-бытье, жалели её и нас и, когда представлялась возможность, оказывали помощь. Эта забота о нас, отношение к нам, по-видимому, передались им от отца и матери. Их отец, Никифор Ананьевич, был старшим братом моей матери. Исключение составлял один из их детей — Михаил, который не был сентиментальным, в обращении был грубоват, возможно и показной грубостью. Эта семья Ложкиных была на редкость дружной. Дмитрий, а затем другие братья и сестра Таисья, все они переехали постепенно в г. Киров, помогая друг другу в переезде, трудоустройстве. В конце концов, они увезли в Киров и свою мать (отец умер ещё до войны). Один из её сыновей Василий погиб на войне. Все они ещё до войны оказались в Кирове, исключая некоторых дочерей, которые вышли замуж раньше и жили своими семьями в деревнях. На прежнем месте в деревне Уховщина осталась жить дочь Анны Прохоровны Анюта, которая была выдана замуж в деревню Дожжи. После того, как тётушка моя Анна Прохоровна Ложкина уехала в Киров, её дочь Анюта с мужем купили этот дом и жили в нём продолжительное время, вплоть до старости.

* * *

Дома в деревне я проработал год. Кончалось голодное босоногое детство, начиналась не менее трудная, тревожная юность.

Мечта учиться, мечта получить хорошую специальность не покидала меня. Я не мечтал стать пилотом, инженером и ещё кем-то. Жизнь в деревне становилась всё невыносимей для меня. Имевшаяся одежонка изнашивалась, купить что-либо для себя было негде и не на что. Мануфактуру и обувь у нас не продавали. Приходилось носить домотканую грубую одежду, которая быстро линяла и становилась неопределённого цвета. А мне шёл 16-й год. Ещё труднее было старшей сестре Кате. Девка была, как говорят, на выданье, ей шёл 20-й год. А одежды никакой.

1937 и 1938 годы были урожайными, с хлебом и с питанием стало лучше, но с одеждой была неразрешимая проблема. Что-либо купить можно было, хотя и с трудом, в больших городах (рабочий класс снабжался). Помню, как доведённые до отчаянья более активные мужики деревни писали письмо куда-то в Москву, вероятно в правительство. В письме были такие слова: «...Мы совершенно обносились и ходим в лоскутьях». Очевидно, письмо возымело действие, так как после этого раза два приезжали торговать мануфактурой. Первый раз торговали в магазине, но тогда очередь раздавила деревянный прилавок. Второй раз мануфактуру продавали из окна кирпичного здания сельсовета. У нас, как всегда в таких случаях, не оказалось денег. Мать срочно бегала к соседям — от одного к другому, пытаясь занять. Иногда занимала, но мало. Мануфактура распределялась по хозяйствам, определённое количество метров, но из-за отсутствия денег часть положенного приходилось отдавать другим, иногда тем, кто одалживал деньги. И опять мать плакала навзрыд, оглядывая свои скудные покупки. Всем не хватало даже по рубашке. Себе она уже ничего не шила, отдавая всё нам — детям.

Зимой 1938 года, в конце года, сестра Катя, которой было лет 19, и у которой одежды тоже не было, с согласия матери по договору оргнабора вместе с другими девчонками и парнями завербовалась и уехала в г. Ленинград на шесть месяцев с намерением заработать и одеться. В этой же группе работали Филипп Яковлевич Ожегов, Фёдор Игнатьевич Брызгалов.
Катя приобрела кое-чего себе из одежды. Кроме того, послала в посылке нам, её братьям, полусукна на брюки, по рубашке, мне — хотя и поношенные, но крепкие коричневые ботинки. Правда, они были мне чуть малы, жали ноги, но я не обращал на это внимания. Мы были ей безмерно благодарны. Вот в этих-то полусуконных брюках я и отправился из деревни Малый Кунгур в г. Киров в конце 1939 года. Уехал с боем, со скандалом.

С Катей из деревни уехала Евфросинья Дмитриевна Кощеева, сестра моего друга Ильи. Возвратились они позднее других, в конце лета, и обе заговорили о свадьбе.

Осенью 1939 года Катя вышла замуж за Степана Ивановича Ожегова в соседнюю деревню Мартеловцы. Степана я знал и до этого. Ему почему-то было прозвище — Потка. Потками у нас называли маленьких птиц, названия которым не знали.

Сестра подружилась со Степаном, очевидно, в Ленинграде, куда он также ездил по оргнабору. Очевидно также и то, что у них уже была договорённость между собой о женитьбе, о совместной жизни. Парень он был хороший, один у отца-матери, но не неженка. Жили они материально несколько лучше других, но у него, по мнению соседей, был один изъян. Ещё до поездки в Ленинград он имел связь с девушкой из своей деревни Анной Ложкиной, нажил с ней ребёнка. Ему были присуждены алименты на содержание сына.

Я помню вечер осенью 1939 года, когда к нам пришла сватья, моя крёстная Александра, Саня, дочь деда Миши (брата моего деда). Она на все лады стала расхваливать семью Ожеговых, при этом не скрывала, что пришла сватать Катю за Степана по его поручению. Мать поставила самовар, и разговоры велись за чашкой чая. Спиртного у нас, как мне помнится, не было. Конкретного ответа и согласия дано не было, но не было и отказа. Скорее всего, это была разведка. Мать ответила, что она ничего конкретного сказать не может, что это надо решать самой Кате. А если она будет согласна, мать возражать не будет.

Через несколько дней, вечером в сентябре, к нам пришёл Степан со своим отцом. Степан молчал, а отец его, по законам деревенской дипломатии, начал так: «Ну что, у вас есть товар, у нас купец. Мы пришли сватать вашу дочь». И начался разговор с предварительными вступлениями: «Да ведь это, как говорится...» и т. д. Согласие было дано после стыдливого согласия сестры выйти замуж. Были обговорены сроки и порядок свадьбы. При этом мать не скрывала своей бедности и невозможности сделать настоящую большую свадьбу. Они, то есть Степан и его отец, сказали, что знают об этом и большую часть расходов на свадьбе возьмут на себя. Обещали купить Кате одежду: пальто, валенки и прочее.

Я лежал на полатях во время этого разговора. Спросили и моё мнение. Что я мог сказать? Мне было 16 лет, ничего я в этом не понимал, но понимал одно: что решается судьба сестры, что она не возражает выйти замуж, и меня спрашивает просто так, для формы. Поэтому я и сказал: «А я что, мне всё равно». Мать всплакнула. И договорённость была достигнута.

Свадьба была хотя и не шикарной, но по всем правилам деревенских обычаев. Степан мне понравился. Он обращался со мной, как с взрослым мужчиной, часто обращался ко мне, ходил со мной в магазин за покупками, и это меня подкупало, льстило мне. Он меня не обносил и чаркой вина во время свадьбы. А однажды во время свадьбы, заходя с улицы в избу уже к ним, предложил запеть песню. Во хмелю я согласился, и, заходя в избу, мы сразу запели: «Когда я на почте служил ямщиком...» Нас поддержали, песня удалась. Много лет спустя, да и теперь, в пьяном виде Степан, желая напомнить о былом, всегда спрашивает: «Слушай-ка, Петя, а какую песню мы с тобой запели на свадьбе?» В голосе его обычно стояли слёзы. Я называл. Он обнимал меня и предлагал спеть песню.

Вспоминая свою свадьбу, он всякий раз старался подчеркнуть нашу бедность того времени. Матери это не очень нравилось. Однажды, уже в Белой Холунице (я работал прокурором), разговаривая с соседом А. Н. Сорокожердьевым, в присутствии меня и матери он сказал, показывая на меня: «Вот ведь, из нищих вышел!» Было непонятно, то ли он ставил мне это в заслугу, то ли с обидой на меня. Матери это не понравилось. Она сказала: «Ой да, Степан, не на готово же мы были нищие!»

Но это было уже позднее, а до этого, уважая Катю, он принимал нас в гости радушно и угощал, не упрекая. Жить ему тоже приходилось непросто, воспитывая пятерых сыновей: Юру, Толю, Колю, Сашу, Витю.

Живя в деревне в 1939–1940 годы, я до того обносился, что кроме тех штанов из полусукна, которые прислала Катя, у меня не было другой одежды. В будни я носил штаны, сшитые из мешка, окрашенные химическим карандашом. Жить так в деревне было больше нельзя. Я решил уйти в город. Что буду делать в городе, я сам толком не знал, но знал одно, что хуже того, как я живу, мне уже не будет. Прочитав объявление в газете «Кировская правда», в августе 1939 года я подал заявление в ФЗУ при КУТШО (комбинат учебно-технического школьного оборудования) по специальности слесаря. Мне предложили приехать в конце августа или в сентябре сдавать экзамены для поступления. Я стал просить документы в колхозе для получения паспорта.

Председателем колхоза был тогда Арсеня, тот самый, что когда-то помог матери нести мешок с зерном. Лишних людей в колхозе уже не было, а наоборот, стала ощущаться нехватка. Во всех газетах, по радио (оно было уже в избе-читальне) говорилось о том, что у нас в Союзе принятой Конституцией (1936) гарантировано право на образование. Председатель колхоза Арсеня дать документы категорически отказался. Мотивировал он это тем, что в колхозе уже мало людей, и отпускать меня (а со мной ещё уходил мой друг детства Илья Кощеев) он не имеет права. Мои ссылки на моё конституционное право учиться успеха не имели. Арсентий заявил так: «Если я нарушил Конституцию, пусть меня судят». Я обратился в сельсовет, но поддержки не получил. Тогда я обратился в Киров к областному прокурору, написал, что нарушается моё конституционное право. Прокурор области направил моё письмо прокурору района и сообщил об этом мне. Прокурор района вместо того, чтобы помочь мне, почему-то направил моё письмо в райзо (районный земельный отдел. — Ред.). Оттуда его направили в Сулаевский сельсовет. В сельсовете мне предложили взять заявление обратно и «не рыпаться», — мне никто документы не даст. Круг замкнулся.

Именно тут я потерял веру в справедливость, во все конституционные права, провозглашённые для граждан Сталинской Конституцией. Все эти утверждения о гарантии прав сплошная демагогия, у нас по-прежнему существует крепостное право, только в завуалированной форме, украшенное цветистыми фразами. И все разглагольствования о правах, о демократии, о справедливости — это только мишура, рассчитанная на простачков (за исключением обязанностей граждан). Я и теперь убеждён, что у нас самое большое зло в общественной жизни — это разрыв между словом и делом, что свободы не соблюдаются фактически, хотя и провозглашены. Я и позднее видел разрыв между законом и практикой его применения.
По наивности своей я полагал тогда, что свобода выбора профессии, а тем более стремление учиться, гарантировано конституцией. И какой-то председатель колхоза не может в нарушение Конституции запретить мне учиться. Если же он нарушит Конституцию, он будет строго наказан, а мне немедленно дадут соответствующие документы. Увы! Говоря: «Пусть меня судят», — председатель колхоза прекрасно знал, что такое нарушение ему пройдёт безнаказанно. На мои жалобы он заявил: «Мало ли что записано в Конституции, это не про тебя». Гром не грянул, небеса не разверзлись и не поразили грешников. Я был взбешён.

Пока я боролся за получение документов, срок прибытия на экзамены и начало учёбы в ФЗУ прошёл. Тогда мы вдвоём с моим другом детства Ильёй Дмитриевичем Кощеевым решили уйти из колхоза любой ценой. Ну, что значит «любой ценой»? Единственное, что мы могли сделать — это отказаться от работы в колхозе, вывести из себя руководство и добиться исключения. Около двух месяцев мы не выходили на работу, ходили в сельсовет, читали газеты, выдерживая отчаянный мат бригадира — моего дяди Александра Меркурьевича и председателя колхоза. Дядя однажды, выведенный из себя, пригрозил вышвырнуть меня из дома, но я спокойно парировал, что я не в его, а в своём доме, и вышвырнуть меня он не имеет права. Мать уговаривала меня приступить к работе, но я был непреклонен.

Наконец, вопрос об исключении нас из колхоза был поставлен на общем собрании. Нас ещё раз спросили, намерены ли мы работать в колхозе. Мы ответили, что не намерены. При этом у Ильи голос дрогнул. Я понимал его. Я тоже чувствовал себя не лучшим образом. В душе был червь сомнения. Как-то нам удастся устроиться в городе на работу? Не придётся ли вновь приехать домой и просить работу в колхозе? Лучшим выходом было бы не исключение, а выдача нам документов.

Такой вариант предложили только один или два мужика. Я хорошо помню, как Иван Андреевич Кощеев сказал: «Давайте, мужики, отпустим их и выдадим документы без исключения их из колхоза». Как ни странно, ярым сторонником исключения оказался мой дядя Александр, бригадир, он категорически возражал против варианта Кощеева. «А помнишь ли ты, Алексан, как в их годы, в 16 лет, ты убегал со Степаном Яковлевичем из деревни в Киров. Бегали две недели, пилили дрова по найму, а затем вернулись назад. Вот и они — побегают и придут. Пусть испытают», — не сдавался Иван Андреевич. Но дядя был непреклонен. Его подзуживал председатель, и нас исключили.

После этого нам дали выписку из протокола общего собрания. Член сельсовета Семён Степанович Елькин (бывший председатель колхоза) выдал нам справки. После этого мы без задержек получили документы для паспорта в сельсовете, получили сами паспорта, и... прощай, Малый Кунгур! Илья ехал к сестре, она работала в Кирове, жила на квартире. У меня родственников не было. На душе у меня был этакий холодок, как будто я собирался нырнуть в холодную воду. Мать всплакнула, но собрала в дорогу, и я покинул деревню, как тогда казалось, навсегда. Предсказания дяди о трудностях в Кирове, ожидавших меня, сбылись. И,если бы я не с таким громом уходил из колхоза, я бы возвратился обратно. Но, уйдя при таких обстоятельствах, я поклялся скорее умереть, чем возвратиться домой и сделаться предметом насмешек. Я уже тогда был горд и самолюбив. А горя я хлебнул немало. Одолевали меня голод (снова голод!), вши, отсутствие одежды.

На работу мы с Ильёй устроились на фабрику изящной обуви учениками. На квартире жили у Кузьмы Заева, который приехал в Киров из деревни Шаклеи Сулаевского сельсовета и приходился нам земляком. Кузьма работал где-то грузчиком, грузил уголь вручную и другие грузы, а в выходные дни ещё и подрабатывал, распиливая дрова в той же фабрике, где мы работали. Расположена фабрика была неподалёку от нашей квартиры на ул. Большевиков.

Громкое название «фабрика» не соответствовало производственному процессу. Все работы по изготовлению обуви производились вручную. Производилась там модельная мужская и женская обувь. Илья стал работать в цехе мужской обуви, а я в цехе по производству дамской обуви (туфель). Платили нам, ученикам, что-то рублей по 70. Из них рублей 15 надо было уплатить за квартиру. Чёрный хлеб стоил 85 коп. за 1 кг, сахар — 4 руб. 60 коп.

Работали мы месяца два, и нас уже намеревались переводить на сдельную работу. В это же время я увидел объявление о наборе учащихся в ФЗУ при комбинате Искож, где выплачивалась стипендия в зависимости от успеваемости от 70 до 119 руб. Готовили там рабочих разных специальностей для комбината: слесарей, токарей, вальцовщиков, рольщиков и др. Группа слесарей была уже набрана, когда я туда обратился. Пришлось поступить в группу вальцовщиков — смесильщиков каучука. Иногородним предоставляли общежитие, расположенное напротив комбината за стадионом. Учащимся, не имеющим троек, платили 85 руб. Эту сумму я и получал. 119 руб. платили только круглым отличникам. В нашей группе была только одна такая ученица — Виноградова. Поступил я в ФЗУ 1 марта и окончил 25 декабря 1940 года.

Готовили нас в основном для заводов Гралекс и Пласткож, вальцовщиков, растворильщиков, рольщиков, смесильщиков. Был я тогда мал ростом, щуплый. Более крупных и сильных парней (Алексей Хлюпин, Яков Кандаков) взяли работать рольщиками. Мне почему-то не оказалось места в заводе Пласткож, и меня направили на работу на завод Гралекс.

Директором завода был тогда Леонид Фёдорович Татауров, молодой инженер с чёрными, как смоль, кудрями. Когда я заявился с направлением к нему, он посмотрел на меня внимательно, оглядел с ног до головы, развёл руками и сказал, что свободного места для меня нет. Я молчал. Он стал звонить директору ФЗУ, а директором был Павел Иванович Кропачев, доказывал ему, что у него (Татаурова) нет места, куда бы он мог меня направить. Очевидно, директор ФЗУ напомнил ему, что я имею квалификацию вальцовщика. Татауров вскричал: «Да что Вы говорите?! Какие вальцы? Ведь он повиснет на лому!» Я знал, что вальцовщик в период работы вальцов должен ломом закручивать головки винта, сжимающие огромные валы. При этом лом вставлялся в головку винта одним концом, а за второй конец вальцовщик брался и, подогнув ноги, своим весом поворачивал винт. Директор был прав. Мой вес был очень мал, чтобы поворачивать головку винта ломом. Кроме того, незадолго до меня на вальцах завода Гралекс работали два ученика ФЗУ (Василий Ворожцов и Бурков — баламуты, игравшие роль блатных ребят). Они раскрутили винт одного конца вальцов настолько, что шестерни разошлись, а при попытке возвратить вал на прежнее место, не останавливая станка, один зуб шестерни зашёл на другой, и у одного вала отломилась шейка, вал упал. Когда я стоял перед директором, вальцы ещё не были отремонтированы. Валы там были примерно 70 сантиметров в диаметре.

Наконец, директор завода закончил разговор с директором ФЗУ, звонил ещё куда-то и затем сказал, что я пока временно поработаю раскройщиком. Я согласился. Цех раскроя был создан заново. Кроме меня там работали две женщины и двое или трое мужчин. По шаблонам мы выкраивали из кирзы и гралекса (искусственного хрома) детали для дамских сумок, портфелей, седёлок (конская сбруя). Раскраивали продукцию, часть которой почему-либо оказывалась браком. Работали сдельно. Расценки были примерными. Первый месяц я заработал 130 руб., остальные рабочие по 200–250 руб. Через месяц или два цех закрыли, и меня перевели работать растворильщиком и смесильщиком. Работали вдвоём с более опытным рабочим, который считался бригадиром. Рядом работали вальцовщики.

Зарабатывал я уже рублей 200–250, а последние месяцы 300–380. В первую очередь я купил белого материала для белья, из которого по моей просьбе сшила бельё родственница — сватья Лида. Старое вшивое бельё, в том числе и кальсоны из мешковины, я выбросил. Купил ботинки, куртку. Купил материал и сшил брюки. Купил рубашки. Короче говоря, я немного приоделся. На очереди было приобретение зимнего и демисезонного пальто. Водку я почти не пил, даже не почти, а не пил. Единственное, что я себе позволял, это, идя с работы, зайти в пивную и выпить кружку или две пива. Разумеется, не каждый день. Да и работали мы в три смены.

После окончания ФЗУ надо было освободить общежитие. Работал я в одном цехе, но в разные смены с Валентином Шустовым. Он жил в посёлке за КУТШО у тётки. Тётка его была в тот год осуждена на два года за кражу мануфактуры с комбината. Валентин жил один в её доме и предложил мне жить с ним вместе. Так и сделали. Я перешёл жить к нему и жил там до призыва в армию. <...>