Главная > Выпуск №6 > Повесть. Александр КЛИНДУХОВ

Повесть. Александр КЛИНДУХОВ

Александр КлиндуховЧлен Союза писателей России Александр Фёдорович Клиндухов родился 23 июля 1956 года в рабочем посёлке Калинино Калининского района Горьковской области. С 1957 года живёт в городе Кирове (Вятке). В 1978 году окончил Кировский политехнический институт, по профессии инженер-электрик. Служил в армии под Владивостоком и на Камчатке. Работал на металлургическом заводе. Автор пяти книг стихотворений: «Суровая нитка моя» (Киров, 1995), «Былые песни» (Киров, 2004), «Избранное» (Киров, 2006), «Черёмуха, рябина и ольха» (Киров, 2009), «Превыше звёзд» (Киров, 2016).

Стихи публиковались в «Литературной газете», журналах «Наш современник», «Роман-журнал ХХI век», «Молодая гвардия», «Смена», «Нижегородская провинция» (Саров), «Луч» (Ижевск), «Нижний Новгород» (Нижний Новгород), «Подъём» (Воронеж), «Сибирь» (Иркутск), «Сура» (Пенза), «День и ночь» (Красноярск), «Ротонда» (Киров), «Традиции & Авангард» (Екатеринбург), «Двина» (Архангельск), «Другие берега» (Италия), «Нива» (Казахстан), «Новая Немига литературная» (Белоруссия).

Военная школа

Глава 1. Три месяца «до»

То бесконечно дальнее лето и сегодня пьянит набором несопоставимых жизненных событий. Некоторые из них навсегда врезались в память как некая безысходность, тёмная гранитная плита, словно придавившая к холодной неуютной земле и не дававшая дышать. Но другие наполнили и через край выплеснули, словно из полного колодезного ведра, чистейшую воду, которая засияла на солнце радужными бликами, озарила на десятилетия неуёмную молодую творческую душу.

Творческую, потому что с юности мечтал стать писателем. В детстве сочинял неумелые стихи, в конце студенческой поры пробовал заниматься прозой. Но эти мечты не были подкреплены обильным чтением книг. Жили мы скромно. Библиотеки дома не было. Даже книжного шкафа, до упора набитого книгами. Лишь у входа в две наши комнаты четырёхкомнатной коммуналки, в доме, располагавшемся наискосок от окрашенного кинотеатра «Дружба», в самодельном шкафу, обклеенном старыми газетами, на нижней полке лежало вразвал с десяток книг, скорее всего, купленных мамой в частых командировках. Отец иногда отчитывал её за эти дополнительные траты и бесполезные, по его мнению, сделанные покупки.

Так вот, к тем давним радостным событиям, по мере их появления, отнесу прежде всего окончание института.

Защита диплома и теперь вспоминается как идиотская забава: не помню точно, сколько чертежей было развешено слева от стола государственной комиссии, но до сих пор помню, что я не очень-то понимал тогда, что этой комиссии говорил. А затем, весь горя от счастья, выбежал на улицу из старого корпуса института, расположенного на центральной площади нашего областного, но всё-таки глубоко провинциального города.

Был конец июня. Утро солнечное. У входа ждала жена и, увидев, тут же спросила:

– А был ли Шапиро?

– Нет, он опоздал! – ответил я.

В это же время из-за спины жены появилось улыбающееся лицо заведующего кафедрой теплотехники. Он был специалистом-станционником высшей квалификации и при общении, при подготовке диплома, видимо, понимал, что наука эта для меня ещё достаточно темна. Я боялся его вопросов на защите, но Шапиро опоздал. Но, вдруг увидев его и поняв, что завкафедрой всё слышал, растерявшись, сказал:

– Здрасьте!

– Здравствуйте! – продолжал улыбаться Шапиро и, полуразвернувшись, небольшим поклоном поприветствовал жену. Вот так я и стал инженером-электриком по узкой специализации «электрические станции», но ещё не знал, что по специальности в своей жизни не отработаю ни одного дня.

Вторым грандиозным событием последнего перед армией лета явилось рождение сына.

Сыну тридцать, и только сейчас понимаю, каким я был тогда молодым отцом.

После получения свободного диплома я искал работу, а жена была на восьмом месяце беременности. Терпеливо, с присущим мне природным упорством, обойдя десятка три местных контор, устроился инженером в трест, занимавшийся сельским электростроительством.

Жили мы у моих родителей в маленькой двухкомнатной квартирке кирпичного пятиэтажного дома. В большой комнате папа и мама, а в маленькой – мы с женой и моя незамужняя сестра.

Отработал в занимаемой должности инженера треста всего лишь одни сутки, а утром следующего дня у жены начали отходить воды, и мы, быстро собравшись, поехали на троллейбусе в роддом, который находился в старой части города на углу улиц Энгельса и Свободы.

Невысоконькая добродушная медсестра приёмного покоя тогда сказала:

– Мы у вас, дяденька, красавицу забираем, а вы нам звоните.

Затем я всё названивал и названивал в роддом и спрашивал, родила жена или нет.

Дома у нас телефона не было, а сотовых и в мире-то не было, и я периодически спускался с четвёртого этажа нашей типовой «хрущёвки», куда мы переехали с окраины города лет десять назад, шёл по плотно утоптанной земляной тропке среди старых деревьев боярышника и дичков-яблонь, оставшихся от старых снесённых деревянных домов, с мелкими, как ягоды боярышника, яблочками, только не жёлтыми, а красноватыми, и звонил из раздолбанной будки телефона-автомата у входа в местный райотдел милиции.

Не выдержав эмоционального напряжения, устал и уснул, хотя хотел всю ночь ходить и звонить, но сон, как я ни старался не спать, взял своё. Утром, проснувшись, расстроился, что уснул и, как мне казалось, самое интересное в своей жизни полностью пропустил.

Забравшись рано утром в будку телефона-автомата, услышал:

– У вас родился мальчик!

– Какой мальчик?! – опешил я.

И не зря опешил, так как жене все врачи говорили, что у нас будет девочка. Тогда в больницах УЗИ не было.

В ответ назвали вес и рост:

– Три двести пятьдесят, пятьдесят два, поздравляем!

Повесил трубку. Некоторое время стоял, обезумев от услышанного. Признаюсь, что на самом-то деле мечтал о мальчике и поэтому не мог его неожиданное рождение в тот момент полностью осознать. Думаю, что до конца не осознаю этот факт своей жизни до сих пор. Бывает, случается с тобой что-то, и ты этого не ощущаешь, вот и с рождением сына это во мне осталось. Только что он заходил в гости, по-взрослому за абсолютную ерунду отчитывал:

– Папа, не наливай чайник полный, налей столько, сколько тебе надо.

Смотрел на него, слушал и улыбался. Он в свои тридцать лет не понимал, почему улыбаюсь. А ответ был проще простого. Сегодня воскресенье. Собираюсь завтракать. Заехал на минуточку единственный сын. Я его люблю. И мне от этого хорошо.

Вот так я и стал отцом.

А сейчас о том бесконечно безысходном.

Наверное, во много раз сильнее обрадовало меня окончание института, если бы за десять дней до защиты диплома не случилось непоправимое – умер мой дед по линии мамы.

В последний раз видел деда живым в его доме, который являлся для меня святым местом. Сейчас этого дома нет. Его снесли, построив большой, для ветеранов. Воспоминания возникают и затем ещё долго никуда не деваются, и от этой безысходности, что нельзя ничего изменить, становится дурно, слёзы наворачиваются и стекают солеными ручейками до самого подбородка.

Дом деда был центром тогда ещё большой семьи. Его можно назвать с полным основанием нашим родовым гнездом. Старый, некогда купеческий, дом был деревянным, двухэтажным. Две квартиры на первом этаже, где многие годы жили Соловьёвы и ещё кто-то, а на втором этаже тоже было две квартиры, в которых жили дед с бабушкой, а в другой – Грикенисы. Каждое лето во время каникул я жил там на веранде. Она располагалась слева от входа в квартиру, имела массивную деревянную дверь, за которой стоял кованый старинный сундук, большая с мощными пружинами довоенная кровать, на которой было приятно спать, но особенно хорошо просыпаться рано утром, когда лучи мощного летнего солнца, поднимавшегося с востока, освещали моё тогда совсем юное лицо. Это если бы я лежал лицом к восходящему солнцу, а можно было лежать по-другому, развернувшись на сто восемьдесят градусов, головой к восточному окну. Если честно, точно не помню, в каком положении тогда укладывался спать, самое главное, что, проснувшись, почти всегда подходил к южной стороне веранды, где на ночь были распахнуты окна, и смотрел на сад, в котором росли яблони не только соседей Соловьёвых, но и деда. Если я к нему перебирался сразу после школы, то яблони ещё цвели бело-розовыми цветами, усыпая белоснежностью своей всю правую часть сада.

Напротив кровати у окон стоял стол с прикрученными к нему маленькими красными тисочками, которые дед использовал для изготовления блёсен.

Помимо рыбалки дед увлёкся на старости лет литературным творчеством и моё увлечение писательством всячески поддерживал.

За год до его смерти я писал в дневнике: «Понимание сути жизненных явлений не так просто, как кажется на первый, часто поверхностный, взгляд. Один следит за каждым словом диалога противоположных по взглядам, убеждениям, жизненным позициям людей. Другой – за их богатыми или скупыми жестами, ужимками, ухмылками, подрагиванием щёк, ушей, колен, подёргиванием плеч. Но это не говорит о том, что кто-то из них выявит более точно тот или иной характер. Дело ещё в том, каков сам человек, который взялся это сделать. Он должен обладать вполне сложившимися взглядами, убеждениями, жизненной позицией и уметь этим пользоваться. Обладать резко разграничивающими приёмами осмысления увиденного и услышанного, не только суммируя, но и сопоставляя те или иные черты характера в отдельности.

Чтобы уметь – надо учиться! Учиться всюду, где сталкиваешься с человеческими отношениями. Не только со стороны, но и когда сам являешься их непосредственным участником. Когда овладеешь этими знаниями, они должны использоваться автоматически, ежесекундно, не давая послабления своему истинному стремлению.

Если научишься это делать, то становишься выше на голову тех, кто таким даром не обладает. Самое малое и, кажется, совсем пустячное – перенести всё на бумагу. Ничего не даётся человеку просто! Хотя без этого понимания сути человеческих отношений не может быть истинного писателя».

А за два месяца до смерти деда я записал: «Сумей сказать так, чтобы поверили твоим воистину верным словам! Не поверят – докажи делом своим. Жизнь свою положи доказательством, но не как случайно доставшийся козырь, а как с потом и кровью добытую искомую истину.

Я противник рационализма, и пусть за это меня ругают, но я верю, что главные достоинства человека, его истинная земная надобность состоят в другом – в раскрытии души человеческой как ядра Вселенной.

И вот наконец ты слышишь бурное ликование, твой плод сорван и оценён.

Труд во главе. Ты счастлив! Море славы подбирается к твоему горлу, пытаясь накрыть с головой. Берегись! Остерегайся утонуть.

Не верят. Хочешь доказать. Не жалей себя ради цели, которая стоит немногих!»

В тот день, когда видел деда живым в последний раз, он лежал у себя в маленькой комнатке, на стене висел простенький ковер с изображением картины Ивана Шишкина «Утро в сосновом лесу». В её центре в дебрях утреннего соснового леса располагалась медведица с тремя играющими медвежатами. С раннего детства, полностью сжившись, даже слившись с этой картиной, часто представлял себя одним из медвежат. То видел себя сидящим на стволе переломленной бурей крепкой сосны, грубо вырванной с корнями из мрачного коричневого грунта, прямо над пастью матери-медведицы, то сидящего чуть выше на самом смолистом, остром и свежем сломе.

Но чаще всего представлял себя медвежонком, стоявшим в правой стороне картины, на наклонённом в противоположную сторону обломившемся вершиннике сосны и смотревшим в ту бесконечную неизвестность рассвета, видимого за дальними соснами. Эта заворожённость красотой не рассеявшегося тумана была основой внутреннего, ещё неизвестного тогда мне творческого состояния, которое приносило счастье.

Позднее узнал, что медведи были вписаны другом Ивана Шишкина художником-передвижником Константином Савицким. Многие специалисты считали медведей слабым местом великой картины, признанной по популярности второй в России после «Богатырей» Виктора Васнецова. Для меня в раннем возрасте, когда сама природа не воздействует в полной мере на детскую душу, медвежата были очень важной составляющей картины. Но в тот день было не до неё.

Смутно помню поздний вечер месяца марта или апреля, когда в последний раз пустили к нему.

Вряд ли я молчал, скорее всего, в очередной раз выплеснул на деда сверхэмоциональные мгновенные впечатления своих сиюминутных событий.

Дед распереживался. Это повлияло на его и так неважное состояние. Было принято бабушкой решение и заявлено маме, чтобы я не приходил, деда не беспокоил.

16 июня рано утром бабушка появилась у нас дома, чего давно не случалось. Она пришла из госпиталя, где дед в последнее время находился.

Туда меня тоже не пускали. От нашей улицы госпиталь был всего в четырёх кварталах. Надо от улицы Воровского, минуя Красноармейскую, Пролетарскую и Милицейскую, прийти на улицу Азина, где мы жили. Помню, как бабушка, войдя, села на стул и сказала только одну фразу: «Умер, а часики тикают», – и заплакала.

Деда привезли к дому и, забыв открыть редко раскрываемые ворота, стали заносить в узкую калитку. Было тесно, и гроб чуть не уронили. Выставили его у забора перед самым яблоневым садом.

Потекли слёзы. По неопытности, пытаясь скрыть их, я отвернулся и упёрся глазами в грикенисовскую двадцать первую «Волгу», неизвестно на какие деньги купленную. Стало от этого ещё хуже. «Волга» тупо смотрела на меня безразличными зрачками своих фар. И как только тогда сдержался, не сорвав злость на соседской машине. Я ещё не понимал, что не надо стесняться слёз, когда умирает любимый человек. Даже мужчина не должен стесняться. Но я понял это позднее.

Выносили деда через ворота. Шёл дождь, и все говорили почему-то, что это хорошо.

Хоронили на новом Макарьевском кладбище, которое располагалось за селом с одноимённым названием. На кладбище дождь усилился и было слякотно. Мне гроб нести не доверили, а дали плюшевую малиновую подушечку с дедовским орденом Трудового Красного Знамени. Ноги расползались в красноватой глине, и дождь попадал везде. В том числе и за очки. Когда у свежевырытой могилы прощались, я тоже, как старшие родные, хотел поцеловать деда в лоб, но мама быстро нагнулась и сказала: «Не целуй!»

Я прошёл и не поцеловал, а мама остановилась и поцеловала. Видимо, своим материнским чутьём она хотела тогда оградить меня от чего-то более страшного. Хотя что может быть страшнее смерти. Но правильно ли я сделал, что деда не поцеловал? Думаю об этом до сих пор.

Я тогда совершенно не знал, что погребальный обряд над умершим христианином несёт утешение. Я только об этом мог догадываться. В те далёкие социалистические годы обряды полностью не выполнялись. Но тело усопшего омывали, одевали в чистые одежды, под плечи и голову клали подушку, руки складывали, чтобы правая была сверху. Тело в гробу покрывали белым саваном.

Свежая, пожалуй, первая в моей жизни, могила, виденная так близко, была вырыта у молодых ёлочек с запада на восток. За тридцать лет ели выросли, и когда приходишь на могилу с уже покосившейся серой гранитной глыбой, то ступаешь повсюду на старые еловые шишки и лежалую перепрелую хвою, поэтому, пока идёшь от дороги среди других могил, ступаешь мягко, словно идёшь по подушечкам, подобно той, на которой я нёс дедовский орден, а вокруг тихо-тихо.

На поминках за общий стол не посадили, а накрыли внукам на веранде на столе, за которым я любил сидеть ещё школьником и студентом.

Немного выпив, я, доказывая своим двоюродным братьям и сёстрам правоту собственного понимания поэзии, вдруг рассмеялся, да так, что, поперхнувшись, замолчал и тут же, отпросившись у взрослых, ушёл домой.

С тех пор до сегодняшнего дня мне неудобно, прежде всего перед собой, за тот смех на поминках по любимому человеку.

Вот так я и похоронил деда.

Прошли девятый день и сороковой. Я искал работу, а в свободное время писал стихи. Свою позже прославившую меня в узких производственных кругах «Белочку» написал в 22 года 6 августа через одиннадцать дней после сорокового дня, за три дня до начала работы и за пять дней до рождения сына.

Отправной точкой написания явилась единственная в моей жизни охота с ружьём деда.

Ружьё было изготовлено на механической фабрике оружия, владельцем которой являлся Роберт Циглер, фабрика находилась в городе Варшаве на улице Долгой в районе Мокотове. Стволы были изготовлены на бельгийской фабрике «Льежская мануфактура» огнестрельного оружия из стали металлургического концерна «Джон Коккерилль».

Белочка По ноябрю, по первоснежью (мой дед охотник был бывалый) Бельгийской сталью Коккерилля блестело штучное ружьё. Варшавский мастер Роберт Циглер давно не требовал похвал, и Вот наконец метнулась белка в ветвях, как мелкое жульё. Хотя вовсю сияло солнце, к стволу разлапистой сосёнки Прижалась бедная дурёха, пытаясь скрыться от стрелка. Мне было страшно отчего-то, вставали дыбом волосёнки, Я раньше стреливал по шишкам – душа моя была легка. Но дед сказал, что мне мужчиной пора сегодня становиться, Мои, мол, прадеды медведя валили даже без собак. Я вдарил бешеной «шестёркой», по лесу ухнуло: «Убийца!» А белка падала меж веток… Я плакал – городской слабак. Она же серо-голубая, такая и во сне не снится, С кровавой мордочкой лежала всего лишь в нескольких шагах. И покрывало снега плыло цветами выцветшего ситца В моих глазах на фоне сосен, пока мы шли до большака.

А второй безысходностью стал для меня уход в армию.

Управляющий трестом Александр Александрович Кривошеев, славившийся своей прижимистостью в пустом растрачивании финансовых средств, проявил небывалую щедрость, выделив первому за всю историю аппарата сотруднику, уходящему в армию, тридцать рублей на покупку наручных часов. Я поехал в единственный часовой магазин города «Рубин», что располагался на привокзальной площади. Но на часы у меня не хватило. Мы жили небогато, но отец на приличные по тем временам часы немного добавил.

Кривошеев торжественно их вручил мне в «красном уголке». А затем я устроил скромные проводины. По юношеской наивности, не имея больших представлений о жизни, ждал самого Сан Саныча, не понимая, что, как правило, такие начальники к простым инженерам, отработавшим всего лишь два месяца и тем более уходящим в армию, попрощаться не приходят. Но я всё же надеялся, подчиняясь каким-то своим, тогда ещё смутным, предчувствиям. Кривошеев, невысокий, статный, широкоплечий мужчина средних лет, зашёл в наш производственный отдел, быстро расстегивая на ходу чёрное добротное демисезонное пальто.

Я налил управляющему водки, он произнёс тост, но затем заторопился на строительство дома, что трест вёл на окраине города, однако заметив литровую банку солёных рыжиков, мамой выделенных из домашних запасов для закуски, тут же добавил:

– Эх, неравнодушен я к рыжичкам. Жди, Чуперин, подъеду и обязательно их отведаю.

Народ, выпив за моё здоровье и успешную службу в Советской армии, разошёлся, только главный бухгалтер, сухонький маленький старичок, предупредил:

– Леонид, ты дождись его, если Сан Саныч пообещал, значит, обязательно приедет.

Прошло больше часа, и управляющий появился, но уже не такой бодрый, а, наоборот, более уставший. Сам налил себе из бутылки, сказав:

– Своя рука – владыка! – и, быстро поднеся стакан к губам, резко вместе со стаканом закинув голову, выпил водку, тут же поднёс заранее наколотый на вилку рыжик к носу, затянулся, вдыхая его лесной аромат, и отправил рыжик в рот.

Бутылка была пуста. Сан Санычу явно не хватило. Я достал из портфеля последнюю бутылку «Русской».

Управляющий улыбнулся:

– Рыжики отменные, сам собирал?

– Нет, мама, – ответил я, наливая снова по полстакана.

– Ещё раз желаю тебе хорошей службы, – приподняв стакан, сказал управляющий и, выпив и закусив, продолжал:

– Вижу, культурный ты парень, интеллигентный. Возвращайся после армии обратно. Переведу тебя в мехколонну мастером. Надо приобретать опыт. Оботрёшься, а там, глядишь, расти будешь.

А под конец управляющий, немного захмелев, даже рассказал о себе:

– Приехал я с Украины. В Горький. Ездил членом комиссий, объекты принимал. К вам перебрался. Вырос до замначальника в одном из управлений, а затем и сюда назначили. Вот видишь, как я. Думаю, что ты – парень грамотный. Возвращайся. А над советом подумай: мастер – это опыт, азы руководства.

Выпили ещё. Бутылка закончилась. Управляющий пожал на прощание руку и ушёл.

Долго в армии вспоминал позднее трестовское застолье с Кривошеевым и понимал, что в жизни такого не бывает, хотя это я узнал значительно позже.

Смутно помню домашние проводины, лишь помню, что дядя Витя принёс речной рыбы и мама запекла её. Зная, что с детства любил верхнюю, более сухую корочку рыбного пирога, мама подкладывала мне корочки весь вечер. А ещё запомнил, как с дядей Витей спорили, стоя в маленькой прихожей у двух советских, изрядно обшарпанных холодильников. О чём был спор, не помню, но я был не менее эмоционален, чем дядя Витя.

А на следующий день я ушёл в армию.

 

Глава 2. Отъезд

Опять силясь всё вспомнить, вспоминаю лишь, как пришёл к КОРовскому клубу (клубу железнодорожников имени Великой Октябрьской социалистической революции, сокращенно КОР) недалеко от дома.

На дощатый порог вышел худощавый капитан и крикнул:

– Призывникам пройти в актовый зал!

Назвали и мою фамилию. Райвоенком вручил военный билет.

На крыльцо вышел тот же капитан и снова крикнул:

– Призывникам в колонну по четыре построиться!

Нас строем повели на вокзал, где и разрешили проститься с родными и близкими.

На перроне между серым массивным зданием вокзала и первыми железнодорожными путями, на которых нас дожидалась пустая зелёная электричка, было шумно. Разбились на кружки, в которых все провожали своих. В некоторых кружках бренчали гитары, из других доносился бестолковый смех, никому не нужный в эти грустные минуты расставания. Лишь мой отец, которому было тогда почти шестьдесят три года, гордо вышагивая вдоль электрички, с явным, понятным только ему удовольствием наслаждался этим важным для него событием жизни. Подойдя к офицерам военкомата, он с радостью им признался:

– Сына в армию провожаю! – и кивнул в сторону нашего кружка.

– Поздравляем, – заметно растерявшись, ответили офицеры.

Отец был участником боёв в районе реки Халхин-Гол. Когда жили в коммуналке в районе «Дружбы», ордена и медали отец хранил в старом хэбэшном коричневом носке, а носок этот лежал в нижнем ящике модного по тем временам жёлтого шифоньера, и я, играя, то и дело доставал этот носок, вытряхивал награды на пол, брал монгольский нагрудный знак с всадником на летящем коне и вместе с ним скакал в своём воображении. Позднее ордена и медали и любимый мною монгольский знак, которым был награждён и мой отец, заняли своё место на серо-голубом парадном кителе. Почему он раньше не нацепил награды на китель, а хранил их в носке, до сих пор для меня остаётся загадкой.

Очнулся я в электричке, идущей в районный центр, в котором находился областной призывной пункт. С серьёзным видом читал захваченную из дома газету. Просидев так минут двадцать, увидел, что газета перевёрнута вверх ногами. Понимал ли я в тот момент, сидя в электричке, что уже попал в иной мир, который, как эту газету, перевернул весь мой стройный уклад жизни? Дома остались папа, мама, жена, сын, сестра, бабушка, тёти, дяди, двоюродные братья и сёстры, друзья школьные и институтские, работа. Всё ушло по чьему-то велению, и я не мог с этим ничего поделать.

Если сейчас попаду в тот районный городишко, а это от нас всего в часе езды на электричке, то сам не найду ту четырёхэтажную казарму, в которую тогда привели.

Сначала выстроили на плацу, обнесённом высоченным дощатым забором, и заставили выложить всё из рюкзаков. У меня забрали бритвенные лезвия. Затем, кинув вещи меж нар на третьем этаже, повели на комиссию на четвёртый. Кто ещё не подстригся, подстригался наголо за собственный счёт.

В день приезда не кормили. После комиссии сидели на полу меж нар – не было места. Я сидел в носках, сняв предварительно резиновые сапоги перед входом в казарму, но взяв их с собой. Вечером первого дня нас сформировали, построили и только затем поместили на освободившиеся нары. Они были металлические, двухъярусные, покрытые чёрным, кое-где порванным дерматином. Отбились в десять часов вечера. Не помню, что снилось в первую ночь в казарме, ещё предармейской, но удивительно, что на следующий день в дневнике, названном мною «Армейские записки», умудрился сделать первую запись.

19 октября, четверг, 1978 года:

«Человек быстро ко всему привыкает – истина давно известная, но, как ни странно, это привыкание протекает как-то автоматически, ничуть не затрагивая перестройки сознания самого человека. Человек привык, но ничуть или почти ничуть, не осознал ту или иную перемену в жизни, притом перемену не малую – по большому счёту: так было и после смерти деда, нет его, а чтобы это осознать и понять для себя до конца, требуется время… Обидно, но это так. Конечно, может только у меня так и за эти два дня – столько перемен, почти привык, а мозг даже и не подумал малость потрудиться. До белого билета, если на полную чистоту, почти рукой подать, но совестно – все идут, а ты – нет, вот и бегал за очками, говорил про мениск на правом колене, что абсолютно не заскакивает… Сидели день меж нар без кормёжки и ждали, пока сформируют команду».

Утром подняли в семь часов и выгнали на зарядку. Затем маршировали. На завтрак была пшёнка с тушёнкой и чай. После завтрака снова на плацу занимались строевой подготовкой. В пять часов вечера обед – суп, пшёнка, чай. Перевели на второй этаж и снова выгнали маршировать. К схеме сразу пришлось привыкать: построение в казарме, бегом на лестницу с сапогами в руке, на ходу надеваешь сапоги. Так что хорошо, что не взял ботинки со шнурками, вот бы замучился. Снова построение на плацу и строевая подготовка.

Днём водили в баню. На раздевание, мытьё и одевание десять минут. Ничего толком не успел вымыть, но голову мыть стало удобно, раз – и вымыл.

Первый в жизни наряд получил сразу после отбоя во второй день. За то, что громко разговаривал, мыл в казарме пол до полуночи.

Середина осени в наших местах бывает холодной. И в это третье утро, в одном часе езды от дома, нас построили на митинг и, строем приведя на вокзал, быстро погрузили в плацкартные вагоны. В одиннадцать часов сорок две минуты выехали на восток.

Не было никакой возможности передать своим, что проедем наш город, но надежды не терял, и это свершилось.

Поезд остановился снова на первом пути, все рванули к тамбуру, и я тоже, подхваченный общим напором, выбежал в тамбур. Увидев родные лица, без стыда заплакал, нагибаясь за сетками со съестными припасами. Радости по горло. Но интереснее, наверно, на нас смотреть со стороны перрона: орущих, заплаканных, возбуждённых, бритоголовых, за двое суток совершенно истосковавшихся по своим.

 

Глава 3. Семь дней на восток

Везут в набитом битком эшелоне в учебку под Владивостоком. Будем ехать семь суток. В первый день в купе было восемь человек, все с высшим, а ночью подселили девятого. Проехали Пермь, Свердловск, Богданович, Камышлов, Тюмень, Ишим, скоро будет Омск. Кормят в день два раза. Дома бы это ни за что есть не стал. В первый день ели своё, сложив всё вместе, поели по-королевски. В вагоне жарко, голова постоянно мокрая. Спал на третьей полке, но будем меняться. Днём сидим, спать и лежать не разрешают. После подъёма сворачиваем постели и кладём их на верхнюю полку.

Удивляет, что проехали так много, а природа всё та же: берёзки, осинки, ёлочки, реже – сосёнки. Правда, главная перемена – у нас земля красная, а здесь какая-то тёмная, торфяная. И самое интересное, конечно же, то, что почти нет ощущения воинской принадлежности, будто едешь гражданским человеком куда-нибудь, и жизнь осталась прежняя. Но мелькнул лейтенант вдоль вагона, и всё сразу встало в сознании на свои места.

Из восьмерых, что ехали в купе, запомнил четверых.

Витьку Селюнина знал с детского сада на улице Короленко.

Сначала ходил в ясли на улице Пугачёва. Даже помню, как сводный брат по отцу посадил меня, маленького, целиком на крашеный не один раз белой краской квадратный стол с бортиком с трёх сторон и одевал. Я мало что помню из самого раннего детства, но это одевание старшим братом, когда мне было не более трёх лет, запомнил на всю жизнь.

Затем, раз отец наш был офицером запаса, ходил сначала в детский сад на улице МОПРа, так называемый офицерский, и опять же запомнилась в углу на улице у забора огромная живая морская черепаха. Сейчас я уже сомневаюсь, что она в реальности там была, но в памяти осталась живая огромная светло-коричневая черепаха, и я её связываю только с тем военным садиком.

Перевели нас с сестрой в другой садик на улице Короленко, так как он располагался недалеко от нашего дома. Запомнились с той поры спортивные конькобежные шерстяные шапочки. Цвет шапочки сестры был или бледного красно-фиолетового, или светло-розового цвета. А у меня была более тёмная шапочка, например, оранжево-розового или тёмно-красного, коричневого цвета или цвета огнеупорного кирпича.

Так вот, на днях, через многие годы, случайно встретил Селюнина у магазина. На работе закончился зелёный чай, и я пошёл за ним. Почти у самого входа в магазин поравнялся с мужчиной и, понимая, что он мне знаком, на секунду остановился, не осознавая, что это Витька, но он раньше меня узнал и удивлённо сказал:

– Лёнька, Чуперин!

– Селюнин? – удивлённо ответил я.

Он начал рассказывать о своей новой работе и повёл посмотреть, где она находится. Пока шли, мимоходом спросил, пишу ли стихи. Всё ему пояснил. Но вопрос его был дежурным, и он не вдумался в то, что я ему тогда ответил. Зашли в мастерскую. Он почему-то сразу решил пояснить сотрудникам, с кем пришёл. Те отреагировали очень странно. Засмеялись. Я быстро ушёл.

Нашёл фотографию, сделанную 8 августа 1963 года в детском саду № 81. Витя Селюнин с краю слева во втором ряду в клетчатой рубашке с коротким рукавом, в гольфах и белых чешках. Выше его Женька Шмарин в «скороходовских» сандалиях. Оба грустные. Я же, как назло, в расплывшейся до ушей улыбке, но не американской, с зубами, а с плотно сомкнутыми губами.

А затем я учился в начальной школе, и мы не пересекались.

С пятого класса я учился с ним в одном классе. Он меня однажды, ни с того ни с сего, пригласил на день рождения зимой. Витька жил тогда на улице Пугачёва, повыше кинотеатра «Дружба», и мне запомнилась ночь, когда, провожая гостей, он пытался с ними во дворе дома выпить вина, а я отказался. Я же был начинающим борцом, и мне было нельзя. Затем он засветился в одной тёмной истории, из-за которой меня родители, даже не дожидаясь летних каникул, перевели в другую школу…

А в поезде он выглядел другим: анекдотов знал кучу, говорил не через «е», а через «э», вероятно, любил позу, жест, держался надменно, порой произносил вместо «так сказать» «так сказаць».

Через несколько лет после армии встретил его напротив здания треста, из которого уходил в армию. Поприветствовав друг друга, постояли немного и разошлись. Больше Витьку не видел никогда и ни от кого о нём не слышал, если бы на днях не встретил случайно у магазина.

Колька Чагаев тоже, как и Витька, был из нашего политеха. Я его раньше не знал. Широкорожий, большеголовый, курчавый, светловолосый. Разбирался в электронике.

Ваня Скрябин жил в деревне под Пасеговом – это примерно в шестнадцати километрах от нашего города по Советскому тракту. И хоть затем и учился в городе и получил красный диплом на факультете автоматики и вычислительной техники, но в общечеловеческом плане был абсолютно неразвитым человеком, во всяком случае так казалось со стороны.

Подсел в Перми очкарик, маленький, симпатичный, скрытный паренёк. Я его как-то в учебке при подъёме, слетая с третьего яруса, случайно саданул пятками по ушам, а он спал ниже меня, на втором. Расстояние между нашими ярусами раза в два меньше, чем между вторым и первым. Он тогда, похоже, обиделся и чуть было не заплакал. Я, конечно, тут же извинился, но или это не помогло, или злобы за полгода в учебке у него накопилось немерено, но уже служа на Камчатке, со слов приходивших из учебки после нас, о нём отзывались бойцы из его взвода как о сержанте-садисте. Так что внешность и в армии ни при чём, и чаще всего в этой жизни бывает обманчива: с виду человек положительный, а по рассказам гад гадом, ничуть не меньше.

Последним, кого запомнил, был Владик. Парень он очень душевный, человечный, писал стихи, но большой ребёнок, много понимал не так, как все остальные, дурачился, как малыш, часто не чувствуя, что это другим надоедает.

Во время дежурства ходили за едой на кухню, а с нашего одиннадцатого вагона до неё далековато. Кухня – прицепленный вторым грузовой вагон, посередине которого располагалось восемь походных кухонь.

Дежурство началось с ночного в тамбуре по двое. И пришлось дежурить ночью с Владиком. Слово за слово, и он рассказал свою горестную историю.

– Нравилась мне одна девушка из нашей группы. Я ходил за ней по пятам, помешан был на ней окончательно, но она не замечала меня. Что я только ни делал, чтобы она обратила внимание, но ничего не помогало. Однажды захотел подойти к ней, чтобы объясниться, но так и не смог. Понимаешь, не смог! Я дома часами, днями готовился к встрече, но не решился. Она вышла за другого, а я не мог с этим ничего поделать! Что же делать мне, что же мне делать?!

В плохо освещённом тамбуре было холодно, поезд гремел не переставая, а Владислав, вытаращив свои заплаканные глаза, всхлипывал, как ребёнок, ища сострадания.

Увидел его через шесть лет после того ночного дежурства на металлургическом заводе, куда устроился, но он не узнал или сделал вид, что не узнал. Затем меня повысили. Иногда стал с ним встречаться по работе, и уже пошёл двадцать пятый год, как увидел его, но о той ночи ни разу с ним не заговорили. Две недели назад он зашёл с бумагами и, словно извиняясь за всё, грустно сказал:

– Работаю последние дни, сокращают.

Выходя из кабинета, в дверях замешкался, повернулся, будто хотел поведать что-то очень важное, но вновь, как тогда в своём рассказе, не решился и через мгновение вышел.

До дежурства снега не было. Сопки и кругом всё жёлтое, не наше. Речки мелкие, с большими камнями на перекатах.

Снег проводница проглядела, и мы замерзли, на стёклах появился лёд. Ночью встал, так как спал в одних трусах, оделся, накрылся поверх покрывала свитером и фуфайкой. Тёмно-зелёный, машинной вязки свитер, который подарила мама, умудрился выслать домой с некоторыми вещами, что были дороги, и, когда вернулся из армии, любил ещё больше и носил почти постоянно. Но затем он пропал. Я даже считал, что сдал его в утиль, где мне обменяли на пару новеньких японских магнитофонных кассет тряпки, что в спешке собрали дома по просьбе сына, тогда уже школьника, в эпоху перестроечного дефицита.

Но в тот день, когда начинал эту повесть, ровно через тридцать лет после ухода в армию, будучи дома один, что-то искал и в итоге в шифоньере, стоящем в коридоре, в старом жёлтом чемоданчике жены нашёл этот свитер. Он, немного поеденный молью, имел всё тот же приятный тёмно-зелёный цвет, я даже разглядел, что изготовлен он на фабрике «Саня» в городе Плевен. Взял малый атлас мира 1974 года выпуска и разыскал Болгарию на шестьдесят третьей странице. Нашёл Варну, где отдыхал с женой и сыном через девять лет после армии, и город Плевен, расположенный недалеко от реки Вит на севере страны наискосок между Софией и Бухарестом. Попросил жену привести свитер в порядок. Он оказался маловат, но я нашёл ему применение, положив на стул в нашем маленьком домике в старом мамином саду.

Утром проснулись от белизны снега за окном. Гор уже нет, а кругом лес как наш. Голова в перхоти, чешется, пошла вторая неделя службы, и страшно подумать, когда это всё закончится, а оно, оказывается, толком-то ещё и не начиналось. А мы едем по нашей великой стране, и нет конца и края этим бесконечным просторам.

 

Глава 4. Учебка

Через десять дней после ухода в армию привезли на станцию Угловую, а оттуда на электричке до станции Спутник, что рядом с курортным местом Садгород. Строем шли в гору, кругом домики частные и пионерские лагеря. На окраине этого курортного места и была расположена наша «школа».

Поселили в солдатский клуб – брусковый сарай, вымазанный белой шелушащейся краской. Бывшие курсанты не разъехались по частям, а мы уже курсанты, но нас ещё не распределили по ротам и взводам.

В клубе двухъярусные кровати, но я тогда не знал, что в казарме ждут трёхъярусные неуставные.

На складе выдали х/б, шапку и кокарду. Шапка досталась 58 размера. Мне в самый раз. Но с сапогами промахнулся – взял на размер больше, сорок четвёртого размера, и жалею, что взял не сорок третий, сильно хлябают.

А курсант Гречухин отчебучил прапору:

– Товарищ прапорщик, а мне костюм великоват!

Прапорщик тут же ответил:

– Забудь, солдат, слово «костюм» на полтора года!

Повели в баню на территории части. Было холодно. Толком не помылся. После бани выдали кальсоны и рубаху х/б – всё нижнее белье белое и портянки. Робу выдали большего размера, и, выйдя после бани на улицу, оглядел себя, и стало смешно. Но в дальнейшем во время службы мне часто становилось не до смеха, дело доходило даже до слёз, но об этом позднее.

Подшивали погоны, петлицы на робу, «годичку» и шеврон на шинель. Её мне выдали, но ремень только белый парадный – на складе коричневых не было.

После подшивания сержанты показывали как надо стелиться – заправлять кровати – по-особому, по-армейски. Учили, как складывать обмундирование на табуретку при отбое. Пока раздеваемся за две-три минуты.

Утром первый в моей жизни подъём в учебке. Слетев со второй койки, начал одеваться в робу, ремень в руке, но от возникшего неожиданно перенапряжения и сил, и чувств, в то мгновение захлестнувших меня, свело пальцы на одной из ног. Все бегут, и я бегу, но ступать больно, пальцы сведены, и их не отпускает.

Бежим. Холодно. Остановились у большого одноэтажного кирпичного туалета, также покрашенного той же белой краской. После команды забегаем поочерёдно, делаем своё маленькое, но очень нужное дело и обратно в строй. Если задержишься, то ночью поставят дневальным.

После – пробежка строем по территории учебки по дорожкам, а они все кривуляки, и, когда выбежали на плац на зарядку, я чуть не лёг: ноги болят, горло режет.

Кормят лучше, чем в поезде и на призывном пункте: картошка, гречневая каша, суп, но чай почти без заварки, почти холодный, три маленьких кусочка сахару, реже – четыре, иногда компот, но достаётся полкружки, и этого мало. Первый раз повели на разводное занятие. На плацу строятся повзводно. Взвод приветствуют офицеры, которые стоят на трибуне, а мы проходим перед ней.

До обеда на плацу. Плац – удовольствие особое: стёр ноги, раз взял себе сапоги на размер больше, да и портянки плохо наматываю.

Вся радость первых дней, что после обеда есть тридцать минут личного времени, а затем снова на плац.

А ужин из кормёжки самое плохое.

На территории учебки есть магазин, в котором из еды только консервы, кефир, конфеты, молоко.

В первые дни солдатской жизни радуют пяти-, десятиминутные перерывы: птички щебечут, небо синее, видны сопки. Утром они в белом, как молоко, тумане.

Вечером несколько раз был отбой и подъём, отбой и подъём. У меня толком не получается. Не успеваю. Но спасает, что сплю у стенки, а сержанты на сцене клуба, и меня не видно.

Вчера мне и ещё нескольким курсантам повезло, нас взяли с плаца, мы таскали спиленные деревья, и я впервые успел разглядеть Амурский залив. Бухта, по бокам длинные мысы, а посередине солнце и на воде след от него. Красиво.

Читаю в Интернете, что Амурский залив является внутренним заливом у северо-западного берега залива Петра Великого в Японском море. Длина около 65 километров, ширина 9–20 километров, глубина до 20 метров. Зимой замерзает. На берегу Амурского залива в бухте Золотой Рог расположен город и порт Владивосток.

Поначалу в армии казалось невыносимо, но вот стоишь на плацу и так холодно, плохо на душе – и вдруг солнце над грядой сопок вдалеке, и лицу стало теплее, и думаешь в те минуты, что не так всё и мрачно, как кажется.

Хотя разительно изменились некоторые деятели из нашего купе. В вагоне были нормальными, а тут сделались резко тупыми, несмотря на высшее образование.

Кругом ходим строем, строевым или походным, или бегом, редко так просто идёшь и старшим по званию честь отдаёшь.

Одним словом, всё плотно: подъём, зарядка, завтрак, плац, обед, плац, ужин, отбой.

Получка для курсантов в учебке пятнадцатого числа каждого месяца, значит, через полмесяца выдадут первые 3 рубля 80 копеек.

Баня по средам, но пока по ротам не распределят, бани не будет.

 

Глава 5. Ноябрь. Рота

И вот наконец-то в роте, в одном здании со столовой на втором этаже.

У меня опять украли зубную пасту, щётку сапожную. Валялся «Поморин». Я его взял. Буду спать на третьей койке у окна. Перед отбоем сон-тренаж: раздеваться, в койки и обратно и так до умопомрачения.

Представили замкомвзвода – нормальный парень, не кричит, спокойный, не то что некоторые – получат звание, взвод и начинают орать, выслуживаться.

Водили в класс для занятий. У всех будет специальность «радиомеханик». У нас взвод очкариков, а полностью зрячих взяли в другую роту, туда и ушёл Селюнин.

Чувствуется приморский воздух, особенно утром, режущий горло до боли.

Снова украли щётку, сапоги не почистил, поэтому впервые, правда, не один, мыл часть казармы в наказание.

Наш взвод был в наряде на кухне. Некому работать. Расписали по списку вместе с выпускниками, которые оставлены, чтобы работать на кухне и нести наряды и охрану на постах. Меня записали в подсобное хозяйство на свиноферму, на которой свиней было примерно двести штук. С одним из курсантов в паре их кормил, убирал у них, возил на металлической тачке из столовой отходы.

Пригнали в нашу казарму восемнадцатилетних из Омска, Барнаула и Таджикистана. По-русски таджики не понимают. Их спрашивают: «Какое образование?», а они отвечают: «Таджик!»

Сегодня 7 ноября, праздник, и поэтому в обед было по две с половиной полушоколадные конфетки, по четыре печенюшки и по одной котлете. Праздничная трапеза.

Обещают повести в баню, а то бельё уже черноё, и голова снова чешется, дня три уже не умывался – не успеваю, даже подворотничок ночью пришивал.

Но самая большая радость последних дней – заменили сапоги на сорок третий размер. Поначалу жали, не мог надеть, достал подкладушки, а сегодня уже хлябают.

Вечером смотрим телевизор коллективно, сидя на своих табуретках в четыре ряда в затылочек. И наконец-то появился свой коричневый ремень!

Подметаю дорожки и думаю, как же всё-таки далеко меня забросило, через весь Союз.

Первый раз попал в ленинскую комнату. Пишу жене письмо. Посмотрел в окно, а на улице идёт снежок, вот так и начинается моя дальневосточная приморская зима, а затем будет вторая, и всё. В комнате тихо. Кто-то пишет письмо, кто-то играет в шахматы, кто-то читает газеты.

Сижу и вспоминаю жену на перроне, когда неожиданно увидел всех родных и, конечно же, её. Жалею до сих пор, что не успел поцеловать. Жена стоит перед глазами в коричневом пальто и в песцовой светлой шапке. Помню, как мы поехали, а она бежала у вагона и бежала…

Получил от неё телеграмму, всем показывал на радостях.

Познакомился с одним парнем из Нолинска, Виктором Навалихиным зовут, теперь дружим.

Ходили в баню примерно за километр. Дошли почти до залива, даже под одним мостиком вдали было видно волны. До моста шла старая водная канава грязная, а рядом – баня. Вода странная, мыло не смывается. Подменку дали никудышную: бельё коротковатое, портянки, как носовые платки, тонюсенькие. Всё забирают, стирают и пускают в оборот и, похоже, до упора, пока полностью не износится.

Умудрился сохранить домашние подкладушки, вырезанные отцом из старых валенок. Вложил в сапоги, и стало повеселее.

Вокруг растут дубы, но листья не наши, по форме не похожи. Позднее узнал, что дуб этот называется монгольским, хотя отношения к Монголии никакого не имеет. Это одна из самых распространённых широколиственных пород Дальнего Востока, бывает и кустарником, но бывает и деревом высотой до тридцати двух метров. Растёт этот монгольский дуб медленно, но живёт более 350 лет.

Вечером подшиваем подворотнички. Утром умываемся строем. Умывальник на первом этаже. Чистим бляхи на ремнях, сапоги, заправляем кровати. Затем проходит утренний осмотр.

 

Глава 6. Ноябрь. Командировка в Уссурийск

10 ноября ездили в командировку в Уссурийск. Впятером из «сорок третьего взвода». Расшифровывается так: четвёртая рота, третий взвод. Ездили во главе с прапором и, разумеется, вместе с шофёром на открытой грузовой машине. Сидели в кузове в бушлатах и тулупах, но утром холодно, да и гнал водила прилично, поэтому холодновато было, особенно ногам. Когда в Раздольном нас догнали два КамАЗа, двое из наших, кто пошустрее, пересели в кабину одной из машин, и мы, оставшись втроём, накрыли ноги высвободившимися белыми овчинными тулупами и поехали дальше. Было бы лучше, если бы под конец не замутило голову и не начало тошнить. Но мы с Витькой сами напросились, и нас взяли, осточертело сидеть в части, а тут почти через месяц службы такое великое разнообразие.

Сначала совсем темно. Затем сопки, тянувшиеся грядами, начали светлеть. Постепенно, отдаляясь от нас, они величественно вставали над землёй. А мы ехали по дороге, пересекавшей их поперёк. Через некоторое время сопки вдали сливались в сплошной сгусток зелени, и всё новые сопки появлялись за нами, плавно отставая.

После Раздольного, проехав Барановский, Баневурово и Сахарный Завод, мы въехали в Уссурийск, хотя толком его и не увидели.

Приехав на военную базу за Уссурийском, грузились.

Перед обедом прапор занял пятёрку. А мы с Витьком сходили в военный магазинчик и купили печенья и конфет.

Обедали у машин, расположившись на травке. Офицеры пили водку, а мы ели хлеб, сахар, кашу рисовую с мясом из консервных банок и сухой паштет. Чуть с него не стошнило, а пили водопроводную воду из-под крана только в проходной базы.

Обратно с Витькой забили один из КамАЗов, так что ехали в тепле. Было замечательно.

Остановились у одного из магазинов, офицеры покупали водку, а я купил пять штук плавленых сырков, они оказались старыми, но рискнул, съел один, остальные всё-таки выкинул.

КамАЗы довезли до самой части, и мы, поев в столовой, уже после отбоя легли спать.

На следующий день меня нашёл прапор, вернул пятёрку, вручил на всех, кто ездил в Уссурийск, новые портянки.

Вечером, сидя за столом в ленинской комнате и засыпая, то и дело стукался лбом о стол. Так начал уставать.

А прапорщик оказался хороший.

 

Глава 7. Ноябрь

После вечерней поверки дали отбой. Разделись, упали в койки, но мне не дали уснуть, а приказали натянуть шинель младшего сержанта и с 23 до 24 часов стоять на охране магазина. Оставшихся курсантов не хватает, а нам пока официально, до присяги, даже охранять магазин не положено.

В двадцать один час десять минут вечерняя прогулка. Ходим строевым на плацу, затем в туалет, вечерняя поверка, и в двадцать два часа отбой.

На следующий день политзанятия, строевая, а после обеда, что говорят здесь редкий случай, нас, несколько курсантов, младший сержант водил на почту для получения переводов. Красиво было идти. Вокруг незнакомый осенний лес, как настоящий парк. Правда, местность неровная. На обратном пути зашли в магазин. Купил конфет «Батончиков», пару бутылок напитка, а один курсант купил торт. И, когда пошли обратно в часть, младший сержант неожиданно для нас, зная то, что мы ещё не знали, предложил сесть на лавку и съесть всё то, что в магазине купили.

Курсант раскрыл торт, и мы его ели, а ещё мои конфеты, запивая напитком. Было такое чувство, что я гражданский человек. Странно, но через тридцать лет вспомнил эти несколько минут и тогдашнее блаженное свободное состояние.

Сегодня рабочий день. Утром нас, восемь курсантов, отвезли на двадцать первый или двадцать восьмой километр около станции «Угольная», и мы работали в местной «Сельхозтехнике». Складывали детали для машин, сильно замерзли, за нами пришла машина, и через двадцать минут мы были в части.

Старшина роты, прапорщик, начинает борзеть. Перед столовой построение у входа в казарму, «Равняйсь!», «Смирно!», по несколько раз строевой в столовую, снова «Равняйсь!», «Смирно!», «Бегом марш!».

Залетаем, на ходу снимая шапки, заполняем по десять столы, стоим и после команды «По десять садись!», садимся и только через несколько минут поступает команда «Приступить к приёму пищи!» Едим. Поели. По несколько раз встаём и садимся, а затем всё в обратном порядке.

После обеда работали на обувной фабрике недалеко от части. Чистили железнодорожные пути от угля.

Пришли, умылись и сели до ужина в ленкомнату, но меня с Витьком вызвали в класс к младшему сержанту.

– Мы не затычки! – распсиховался я, говоря это нашему младшему. Но каптёрку нам пришлось вымыть.

С каждым разом сержанты тоже больше борзеют, после присяги начнут давать наряды.

Неожиданно выдали тёплое бельё из материала, похожего на грубую фланель, но всё равно холодно. А зимой, говорят, здесь, в Приморье, сильнейший ветер.

Если сержант видит, что мы ничем не заняты, то поднимает и даёт работу, порой глупую, но лишь бы не сидели без дела, хотя в это время подшиваемся, читаем газеты, пишем домой письма.

Воскресенье, но сержанты устроили сон-тренаж. С улицы из строя за минуту на второй этаж в казарму, раздеться, в кровать, отбой и обратно. Так раза три, и мы все взмокли с утра.

Сейчас около трёх часов дня. В четыре поднимут. Заступаем в наряд с шести вечера на сутки, но спать невозможно, целый взвод, хорошо, что не наш, скребет стёклышками в казарме пол под мастику.

Школа несравнима ни с чем до этого времени мною виденным и ощутимым. Всё для меня вновь. Форма – смешно. Потому что я никогда в жизни до этого не носил кирзовых сапог, да к тому же с портянками на босу ногу. Наматывал портянки иногда на носочки, да и то в резиновые сапоги. А тут оказалось, что и наматывать-то их не умею. Наматывал их обе как на правую ногу, а на левую, оказывается, надо было в другую сторону. Непривычны крючки на робе и шинели, ремень, подворотничок, казарма, кровати в три яруса, приведение в порядок тумбочки, заправка кроватей (уголочки, чтоб «порезаться» можно было), шинелей, укладывание в определённом порядке своего обмундирования.

Мне нравится развод, его торжественность, строгость. Но вряд ли это так притягивало, если бы не солнце, как раз восходящее над грядой сопок и затем ползущее медленно вверх.

Сегодня, хотя и красоты поменьше, небо чистое, без единого облачка, которые обычно высвечиваются утренней зарёй и постепенно поднимаются над сопками всё выше и выше, но когда оркестр части, ещё не объединённый единой идеей, заиграл, пусть немного вразнобой, марш «Прощание славянки», дрогнуло тело, защипало у переносицы, а на глаза вот-вот (я почувствовал!) должны были навернуться слёзы.

Я дневальный по роте. С шести вечера до восьми отстояв «на тумбочке», мыл с другим дневальным канцелярию, с десяти до двенадцати спал, а с полуночи снова стоял «на тумбочке» до двух часов. А ночью подметал около входа в казарму в шинели и в рукавицах. На дежурство от автомата АК-47 выдали штык. Он длинный, тоненький, в ножнах, болтается у меня на боку, как кинжал у кавказца.

С шести утра до восьми снова «на тумбочке», а с восьми до пол-одиннадцатого оттирал от грязи лестницу, сначала с мылом и щёткой, а затем водой и тряпкой.

Утомительно дневалить. Расстроился маленько. Поник головой. Пошёл выливать грязную воду, а на улице никого. Постоял минут пять, смотря на мир потухшими глазами. Стало холодно, солнышка нет, это тоже не радует. А наряд-то получил всего-навсего из-за того, что запел без команды в строю.

Сегодня снова очередной наряд отхватил и вот за что: в умывальник на первом этаже бегают строем. Инструктора не было, а сержант ушёл умываться. Я «на тумбочке» и пропустил трёх бойцов из нашего взвода по-тихому умыться. А сержант в умывальнике и спрашивает курсанта Авдеева:

– Почему без строя?!

Авдеев, толстый, юрист по образованию, выдирается своей профессией, тут же меня заложил:

– Это нам Чуперин разрешил.

Сержант подошёл ко мне и сказал:

– Объявляю тебе, Чуперин, наряд. Послезавтра снова пойдёшь.

Дорвались до магазина. Продавали ситро. Пили его с пряниками и карамелью. Здорово!

Вчетвером уборщики по казарме. Моем полы, поправляем заправку кроватей: взбиваем подушки, натягиваем у подушек уголки и выравниваем по одной прямой, отбиваем специальными досками уголки одеял.

Пол моем с мылом щёткой, затем тряпкой, но если не следят инструктор или сержант, моем, разумеется, без мыла.

Во вторник приезжает в школу генерал армии, и вся школа наводит порядок.

До хрипоты поём нашу взводную «Дальневосточную» песню, написанную ещё в 1934 году после ликвидации конфликта на КВЖД в ноябре 1929 года, маршируем, тренируемся.

Дальневосточная опора прочная, Союз растёт, растёт, непобедим. Что нашей кровью, кровью завоёвано, Мы никогда врагу не отдадим!

Потопали с часик по плацу. Ходили строевым. Дистанция в колоннах полторы вытянутых руки, в шеренгах – полруки. Ножками внахлёст. Звенело в ушах. И, как потом оказалось, не только у меня.

До подъёма был сильный густой туман, солнце взошло и тоже было в тумане, даже лучи его в тумане скрыты. Становится прохладнее. Утром на асфальте сильный иней и бежать скользко.

На завтрак дают каждому по двадцать граммов сливочного масла и по четыре кусочка сахару. Помимо этого сегодня на завтрак было два яйца, немного картошки и чай.

Каждую неделю в среду ходим в баню. Меняют тонкое бельё – кальсоны и рубаху, портянки, полотенце, две простыни, наволочку, раз в две недели – на тёплое.

Перед каждым подъёмом просыпаюсь минут за десять, даже если подъём сдвигается на час, в обычные дни отбой в десять вечера, подъём в шесть, то в субботу отбой в одиннадцать, а в воскресенье подъём в семь. Если ты крепко спишь, то это будет только хуже для тебя. Откроешь глаза, а вокруг всё «белые» люди, в белых кальсонах и рубахах, мельтешат, летают, натягивают на себя что-то зелёное, неопределённое, и в этот момент понимаешь, что сидишь на кровати, приподнявшись, без очков, вылетаешь, как сумасшедший, к табуретке, ныряешь в штаны, мотаешь портянки, в сапоги ноги почему-то не лезут, шапку на голову, хватаешь ремень и робу, бежишь из казармы в конце бегущей толпы.

Если же заранее проснуться и ждать подъёма, то всё это делаешь без суеты и уже не опаздываешь на построение на улице перед казармой.

Выбежал по форме номер четыре. Ветер страшный. Тело охватила дрожь. Даже вихрь какой-то. Ветер идёт не сплошь, а пронзает пространство множеством всепроникающих ножей. Кажется, что они через тебя проходят насквозь.

Стоим в строю перед казармой, команда «смирно!», но руки незаметно приходится засовывать в карманы. Возникает чувство, словно кожи на руках давно нет, лишь голые костяшки качаются с двух сторон на ветру, даже страшно становится, а вокруг темно. В небе без звёзд висит луна, как детская качалка. Скоро она выгнется вправо, станет ранней, и пойдёт отсчёт нового лунного года.

На разводе после прохождения торжественным маршем роты развернули и назад на плац для прохождения с песней, но петь при такой погоде одно «удавольствие», оно происходит в этом случае от слова «удавиться».

28 ноября, во вторник, после завтрака поехали на стрельбы. Шли до станции пешком, но забыли флажки, и меня послали за ними. Лазил через забор, забрал их, прибежал, все ждали, назначили сигнальным. Пошёл с флажком шагов на пятнадцать впереди строя.

В электричке кругом гражданские, а мы с АК, с подсумками, и никто ничему не удивляется.

Проехали до станции назначения на электричке. Вышли. Опустили уши. Страшный ветер. Миновали станцию, пристанционный посёлок, двинулись по грунтовой пыльной дороге, а впереди чистый горизонт, кругом вспаханное поле, земля серо-жёлтая.

Навстречу попалось несколько взводов, лица у курсантов красные, ближе к вишнёво-синему цвету. Смотрел на проходивших, как в кино. До сих пор не верю, что это не в кино на них смотрю, а в реальности. Иду точно такой же, как они, им навстречу. В километре виднелся Амурский залив. Уже возвращаясь, из окна электрички увидел, что залив застыл.

На стрельбище, пока ждали своей очереди, натаскали из леса сухих деревьев, разожгли костёр. Вот хорошо-то. Костёр разгорелся сильно, сучья трещат, мы даже не знали, что за деревья, но они хорошо горели, и это в те мгновения было для нас главным. Не было в ту минуту фотоаппарата, вот бы дома такой снимок на стенку, да ещё бы цветной. Мы стояли вокруг костра с автоматами, в шинелях, в рукавицах, завязанных шапках, большинство – очкарики, приутихли, и каждый думал о своём. Некоторые присели на корточки, протянули руки к огню, автоматы лежали между рук и тоже немножко отогревались.

Перед стрельбой сняли рукавицы, подняли уши, легли, и, хотя закрепил очки посильнее и поднял их под углом, мишени всё равно не увидел, стрелял в мутную полосу, а не в чёткую мишень. Из тридцати очков выбил только шесть, до сих пор думаю, что эти шесть очков не мои. Больше всего понравилась одна не зачёркнутая пробоина в «молоке», но на уровне головы мишени. С тех пор тайно считал, что эта пробоина моя.

Приехали, поели и пошли в кухонный наряд. Был в нижнем зале, где едят.

Накрывали, убирали, подметали, мыли полы. Легли в три часа ночи, а подняли около шести часов утра, раньше подъёма. Работали до потери чувств до ужина, а после ужина вернулись в казарму.

В баню опять не пошли, под кранами в умывальнике пополоскались до пояса.

В столовой насмотрелся типажей. Как говорят в таких случаях, «каждый хочет бросить свои три копейки». Это относится и к Лёве Прейсу, и к Кольке Чагаеву, и к Авдееву. Но Смолин Мишка – у него перед всеми преимущество, он остался ещё большим ребёнком, не познавшим жизнь, не научившимся вихлять и приспосабливаться. Не в пример Авдееву, который уже этим всем в совершенстве овладел.

Продолжение...