Версия для слабовидящихВерсия для слабовидящих
Зелёная лампа
Литературный дискуссионный клуб
НОННА СЛЕПАКОВА

НОННА СЛЕПАКОВА

Имя

Я помню, как назвали Нонною
Меня впервые на мосту.
Конфету – корочку лимонную –
Я всё ворочала во рту.
Мы с мамой встретили знакомого.
Он покурил и позевал,
И вдруг торжественно и холодно
Меня по имени назвал, –
Назвал уверенно и полностью,
На буквы делая нажим...
И это имя было, помнится,
Каким-то строгим и чужим:
Все уменьшительными, близкими
Тогда звала меня семья.
...Оно звучало как-то издали,
Как будто это и не я.
И почему-то одиноко
Внезапно стало. В этот миг
Снежинка тонкая с наскока
Легла ко мне на воротник.
Я огляделась виновато.
Мне показалось: я одна
И через мост идти куда-то
Самостоятельно должна.

1960

Одуванчик

Бесшумный одуванчиковый взрыв –
И вьюга, всполошенная, сухая,
Перед моим лицом помельтешив,
Снижается, редеет, затихая,
И тает. Начинают проступать
Изба, крыльцо. И вот выходит мать:
Фигурка в глянцевитом крепдешине
И сапоги мужские на ногах.
Тогда шикарить женщины спешили,
Однако оставались в сапогах.
Ширококостность, дюжая ухватка
Мешали им для полного порядка
Закончить каблучками туалет –
Вдруг землю рыть да прятаться в кювет?

И полуэлегантны, полугрубы
Движенья мамы. Полыхают губы
Багряной птицей впереди лица.
Вот-вот они в беспомощном восторге
Опустятся на моего отца,
Стоящего поодаль от крыльца
В зеленой, беспогонной гимнастерке.

Вернулся он весной, но по утрам
Всё лето возвращается он к нам,
И мы за умываньем и за чаем
В нем новое с опаской замечаем
И прежнее со счастьем узнаём
В неловком отчуждении своем, –
Что было так, а сделалось иначе...
Почти как до войны, живем на даче,
И одуванчик во дворе у нас
Растет, и можно дунуть, как сейчас.

1960

Чердак

Мне кажется, что старость – как чердак:
Далеко видно и немного затхло.
Так наконец-то замедляют шаг,
Не торопя обманчивого Завтра.

Еще на балках сушится белье,
И нужды Дома светят отраженно,
И всё-таки – уже небытие
Посвистывает пусто, отрешенно.

Гудят в бойницах выжатые дни
Белесоватым войлочным туманом...
Хватайся за перила! Растяни
Ту лестницу! Продли ее обманом!

Вот бойкий переборчивый прискок
С мячом, скакалкой, с ничегонезнаньем.
Бегут, бегут, не ощущая ног,
Довольные несокрушимым зданьем.

Вот поцелуйный медленный подъем,
И бесконечно ширятся ступени.
«Пойдем домой, о милый мой, пойдем
Побыть вдвоем!»... Сгибаются колени,

И вся пружина тайная ноги
Срабатывает медленно к подъему,
И этажей полночные круги
Расходятся по дремлющему дому.

И вот уж ты – на тусклой высоте,
Где загудит чердак через минуту,
Где напряженно виснет в пустоте
Призы к теплу, союзу и уюту.

Ну что ж, войди – и прислонись к трубе,
Передохни покойно и отрадно...
Отсель взглянуть позволено тебе
И мысленно отправиться обратно.

1964

Бег

С телеги спрыгнула, и вот –
Ко мне, ко мне, мои собаки! –
Меня встречает мой народ,
И языки висят, как флаги!

Нацеловались? Так бежать
В обход – ах, нет! – в облет владений!
Вперед! Я эту благодать
Ценю в сто тысяч дней рождений!

И Джек с колючками в ушах,
И Рекс в своих прекрасных пятнах,
И в узнаваньях каждый шаг,
И бег в мельканиях понятных:

То синькой тенькнет небосвод,
То конь блеснет, то замелькает
Березоель. Ручей растет,
Ольха змеисто протекает.

И лай, и свара на бегу –
Огрыз, веселенькая ссора.
Устала. Больше не могу.
Валится навзничь наша свора.

И то ли счастьем, то ли сном
Проходит лес над головою.
В остолбенении лесном
Себе на грудь я сыплю хвою.

Но после, руку занеся
Над сбившимися волосами,
Внезапно чувствую – не вся
Я здесь в лесу, с моими псами, –

Я где-то очень далеко
Слежу с печалью городскою,
Как изможденно, нелегко
Глаза ты трогаешь рукою,

И как лицо твое мало...
Какой такой несладкой долей
За этот год его свело
Как раз в обхват моих ладоней?

И нашей своры вольный бег
Оборван дальним этим взглядом.
К избе два пса и человек
Идут раздельно, хоть и рядом.

1966

Никогда

Вот юность и любовная невзгода,
Не помню точно – дождик или снег,
Но каменная мокрая погода
Способствует прощанию навек.

И уж конечно, пачку старых писем
Решительно мне друг передает.
И свист его пустынно-независим,
Как дождь ночной, как лестничный пролет.

Он отчужденно втягивает шею.
Его спина сутула и горда.
И обреченной ясностью своею
Еще пугает слово «никогда»...

1970

* * *

В доходном дому на Литейной,
Не точно, но, кажется, так,
Высоко над лавкой питейной
В мансарде ютился чудак.
Да, был он поэт неизвестный,
Не зря нарекли чудаком.
Окошко, прикрыв занавеской,
Он с музой встречался тайком.
«Зачем ты являешься, муза?
Зачем ты стоишь за спиной?
Какой тебе прок от союза
И даже знакомства со мной?
Своей неземною походкой
В какие ты манишь края?
Чахоткой, а может Чукоткой
Мы кончим, родная моя».
И муза ему отвечала:
«Не прячь молодого лица
И ради благого начала
Не бойся плохого конца».
И влажные руки поэта
Хватали огрызок пера,
И дождик похлюпывал где-то
В глубокой теснине двора.

Очередь

Чем медленней хожу, тем более бегу,
Ушедших торопливо нагоняя,
Хоть лезу на рожон и ждать от них могу
За долгую задержку – нагоняя.
Их опыт площадной и лестничный язык
Разрух, очередей и коммуналок
Передо мной опять воочию возник
И не обиден более, но жалок.
За чем они стоят в раю или в аду?
Чем хвастаются после, отоварясь?
С ехидным торжеством, когда я подойду,
Мне скажут: «Вы последняя, товарищ».
«Товарищ», не товар, отнюдь не «госпожа» –
Мне «госпожа» звучит не лучше «суки», –
Меж мертвых и живых не жажду рубежа,
Таящегося в пышном этом звуке.
Не то чтобы хочу, о младости стеня,
Совково называться по-простому,
Но, видимо, ничем не выбить из меня
Старинной тяги к равенству Христову.
Я просто к ним иду, их выкормыш-птенец,
И после промедлений многолетних
Степенно стану в хвост, гордясь, что наконец
Сумела сделать первыми последних.

На демонстрации

Нас так долго, прилежно строили,
Словно к чуду чудес готовили,
И висел над нашей колонной
Свежий запах одеколонный…
Вот мы трогались осторожно,
Колыхались портреты над нами,
Так высоко, как только можно,
Так высоко, как мы поднимали…
Вдруг – смятенье! Портрет неглавный
Обгонял ведущий портрет,
И порядок движенья плавный
Спотыкался… И тотчас вслед
Кто-то в серой бежал папахе,
В неподдельном, безумном страхе,
Надрывался, руководил
Отдувался и наводил…
Вот по площади бодро, в струнку
Мы шагали меж белых линий,
И, скульптурно вздымая руку,
Нам кричали с трибуны синей,
И, подхваченный, всё сильнее
Крик звучал – всеобъемлющ, гулок…
И кончалась площадь… за нею
Был растрёпанный переулок, –
Доставали там сигареты,
Слышен был разговор живой,
И бежали вразброд портреты
Зачастую вниз головой…

Ручные птицы

Когда подброшенно встаю
К стихам своим ночами, –
Слетайтесь на руку мою,
Восторги и печали!
Пусть ваши клювики стучат
По коже всё больнее,
Пусть ваши пёрышки торчат
Расхристанней, вольнее!
Ни Бог, ни чёрт не разберёт –
И вряд ли это нужно, –
Кто здесь до глуби доклюёт,
Кто стукает наружно...
Стеклянный трепет ваших тел,
Дрожащее зуденье...
И кто б сюда не залетел –
Во всем моё хотенье.
Сидеть, крылами осеня
Полночные страницы!
Сидеть! Работать на меня,
Мои ручные птицы!
Сидеть! Покуда в тайниках
Томительно мужаю,
Пока сама себе никак,
Забывшись, не мешаю...

Стихи о трёх повешенных

В Ленинграде, у кинотеатра «Гиганта»,
В месте полуокраинном, полупустом,
Три фашиста повешены были когда-то –
В сорок пятом, а может быть, в сорок шестом.

Немцы были не шишки. Их по разнарядке
Ленинграду прислали. На этот процесс
Ленинградцы пришли посмотреть, ленинградки, –
Нездорово-здоровый возник интерес.

Мать с отцом не пошли, но про казнь толковали:
Это им за блокаду, за бомбы в ночи!
Содрогались – и едко вдавались в детали –
Про язык синеватый, про струйку мочи...

Я полвека по площади этой не просто
Прохожу: непременно гадаю в тот миг,
Где же точное место глаголя, помоста,
Где текла эта струйка, болтался язык,

Где толпу и влекла, и морозно знобила
Неизвестных мерзавцев публичная смерть,
Где чужих по разверстке казнила чужбина
Средь чужих, прибежавших на это смотреть,
Где мой город, победный и средневековый,
Превращал справедливое мщенье в позор, –
И взлетал леденеющий свист подростковый,
Безразлично-пронзителен, зрелищно-зол.

1995

* * *

Я не люблю собак. Их выучку, их рабью
Собачью преданность – вне зла и вне добра;
Эрделя куцый зад, боксера морду жабью,
Притворство и прицел в улыбке овчара…

Ведь ежели когда у нас любовь к животным
Дарована была из самых высших рук,
То разве к лошадям военно-благородным
И к псам сторожевым на сигаретах «Друг».

Пёс – вечный инструмент охраны, гона, сыска
(Хоть в этом и нельзя винить самих собак),
Меж тем как замкнуто-подоткнутая киска –
Житейской милоты, бестрепетности знак.

Люблю отдельную, хотя впритирку рядом,
Двойную жизнь кота, когда, уйдя в себя,
За мною он следит лишь уголочным взглядом,
Не доверяясь мне, но помня и любя.

Но если вдруг коты на основанье этом
Надменно соберут избраннический сход
И псину нарекут плебеем и отпетым
Скотом, ничтожеством, за то что он – не кот,

И вызовут, шипя, машину живодёров,
Чтобы на улицах переловить собак, –
Я кошек разлюблю без долгих разговоров
И полюблю собак. Вот так, и только так.

* * *

НОННА МЕНДЕЛЕВНА СЛЕПАКОВА (31 октября 1936 – 12 августа 1998) – поэт, писатель, переводчик.

Родилась в Ленинграде. В 1958 году окончила Ленинградский Государственный библиотечный институт имени Н.К.Крупской. Работала в типографии «Печатный Двор».

Стихи писала с детства. Впервые опубликовала стихотворный цикл в 1961 году. Писала также прозу, стихи для детей, переводила с английского – Китса, Киплинга, Милна, современных английских и американских поэтов. Написала около 30 песен.

Самые известные стихотворные сборники: «Петроградская сторона» (1985), «Очередь» (1996), «Полоса отчуждения» (1998), «Избранное» в 2 т. (2006).

В 1997 году вышел роман «Лиловые люпины или дым без огня».

В издательстве «Геликон Плюс» вышло наиболее полное собрание произведений Нонны Слепаковой – «Избранное» в 5 т. (2006-2010).

Вела семинар молодых поэтов Петербурга. Муж – поэт Лев Мочалов. Умерла 12 августа 1998 года в Ленинграде.

* * *

Дмитрий Быков:
Слепакова была едва ли не единственным поэтом своего поколения, чей масштаб личности не уступал масштабу дарования. Почти все ее ученики, собиравшиеся в ее литобъединении (в Питере до сих пор существует система ЛИТО, куда многие ходят до седин), написали стихи, посвященные ее памяти. Я этого до сих пор сделать не могу и, вероятно, не буду – не в последнюю очередь потому, что чувства мои к ней всегда будут сильнее моих же литературных способностей. Я и эти слова о ней пишу как письмо: для меня и для всех своих друзей она до сих пор жива – раздражает и мучает; как живая, и помогает, как живая. Я постоянно стараюсь заслужить ее одобрение, спорю с ней и соревнуюсь.

Недавно трое мужчин, любивших Слепакову едва ли не больше всех остальных женщин, – ее муж, поэт Лев Мочалов, ее дачный сосед и друг Андрей Романов и ее ученик, автор этих строк, – сидели у Слепаковой дома и в скромном застолье вспоминали Ее Величество. Слепакова не любила, когда свои звали ее по имени или по имени-отчеству. «Зовите меня Мажесте». Мажесте – Величество по-французски, это она придумала, потому что вокруг нее резвился пажеский корпус учеников и она ощущала себя немного императрицей: махнула рукой – и кто-то побежал в магазин, махнула другой — и кто-то вымыл пол… Такая театрализация всего была в ее природе, она каждую секунду что-то придумывала, декорируя жизнь, придавая ей сюжет, и оттого никакой быт не мог ее задушить. Ну и вот, сидят трое мужчин, принадлежащие к трем поколениям – Мочалову восемьдесят, Романову пятьдесят, мне сорок, – и продолжают выяснять свои сложные отношения со Слепаковой, доспаривать с ней, восхищаться ею…

...Она умела радоваться чужим успехам и признавать талант людей, не любивших ее или нелюбимых ею. Она умела абстрагироваться от личных пристрастий и заморочек. Она помнила добро. В общем, я ни разу не заметил за ней не только безнравственного, но и попросту некрасивого поступка. Я не застал молодую, сильно выпивавшую, несдержанную на язык Слепакову – но думаю, что советское школьное детство весьма рано внушило ей тот кодекс неучастия в стаях и расправах, который она свято блюла в зрелые годы. Кажется, она была такая всегда, с отрочества. И потому ей даже нравилось становиться мишенью для всякого рода подонков, выбиравших ее немедленно и безошибочно: так они лучше раскрывались и делались всем видны.
Смею думать, я перенял у нее эту стратегию.

Однажды она меня водила в окрестности яхт-клуба на Крестовском, где часто гуляла со своими мальчишками, и рассказывала, какое прелестное это было место в сороковые-пятидесятые, каким праздником запомнился ей ЦПКиО на Елагином – про этот парк написала она потом одно из лучших поздних стихотворений – прогулке с матерью. «И все ж сидела с ней на той скамейке, на Масляном лугу, к дворцу спиной, где муж-фотограф снял ее из «лейки» – разбухшую, беременную мной». Это едва ли не самый сильный финал во всей ее лирике – ошеломляюще-внезапный, жестокий, с тем сочетанием надрывной любви и ненависти – к себе, к собственному прошлому, к ближним, – которым всегда обжигают ее стихи. Ее тянуло именно туда – ко временам детства, в котором корни всего, к страсти и напряжению тех школьных травль, к советской перекрытой, перегретой теплице, к ее адской духоте. И гулять она любила на островах – на которых, кстати, неизменно вспоминала Блока: «вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня…». Помню, как она показывала мне эти оснеженные колонны летнего театра, пустовавшего зимой.

И вот, присев отдохнуть и покурить на берегу возле яхт-клуба, она вдруг сказала:
– В лучшем случае из тебя получится такая же дрянь, как я.
Надежда на это не покидает меня и сейчас.

Отсюда


* * *

Стихи Нонны Слепаковой

Оригинал текста на странице клуба «Зелёная лампа» ВКонтакте

Назад | На главную

џндекс.Њетрика