Версия для слабовидящихВерсия для слабовидящих
Зелёная лампа
Литературный дискуссионный клуб
ДАВИД САМОЙЛОВ

ДАВИД САМОЙЛОВ

Брейгель

Мария была курчава.
Толстые губы припухли.
Она дитя качала,
Помешивая угли.
Потрескавшейся, смуглой
Рукой в ночное время
Помешивала угли.
Так было в Вифлееме.
Шли пастухи от стада,
Между собой говорили:
– Зайти, узнать бы надо,
Что там в доме Марии?
Вошли. В дыре для дыма
Одна звезда горела.
Мария была нелюдима.
Сидела, ребенка грела.
И старший воскликнул: – Мальчик!
И благословил ее сына.
И, помолившись, младший
Дал ей хлеба и сыра.
И поднял третий старец
Родившееся чадо.
И пел, что новый агнец
Явился среди стада.
Да минет его голод,
Не минет его достаток.
Пусть век его будет долог,
А час скончания краток.
И желтыми угольками
Глядели на них бараны,
Как двигали кадыками
И бороды задирали.
И, сотворив заклинанье,
Сказали: – Откроем вены
Баранам, свершим закланье,
Да будут благословенны!
Сказала хрипло: – Баранов
Зовут Шошуа и Мадох.
И богу я не отдам их,
А также ягнят и маток.
– Как знаешь, – они отвечали,
Гляди, не накликай печали!.. –
Шли, головами качали
И пожимали плечами.

Плотники

Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».

Краснорожие солдаты обнимались с девками,
Хохотали над ужимками бродяги-горбуна,
Городские стражи строже потрясали древками,
Чаще чокались, желая мяса и вина.

Облака и башни были выпуклы и грубы,
Будет чем повеселиться палачу и виселице!
Геральдические львы над воротами дули в трубы.
«Три часа осталось жить – экая бессмыслица!»

Он был смел или беспечен: «И в аду не только черти!
На земле пожили – что же! – попадем на небеса!
Уходи, монах, пожалуйста, не говори о смерти,
Если – экая бессмыслица! – осталось три часа!»

Плотники о плаху притупили топоры.
На ярмарочной площади крикнули глашатаи.
Потянулися солдаты, горожане, школяры,
Женщины, подростки и торговцы бородатые.

Дернули колокола. Приказали расступиться.
Голова тяжелая висела, как свинчатка.
Шел палач, закрытый маской, – чтоб не устыдиться,
Чтобы не испачкаться – в кожаных перчатках.

Посмотрите, молодцы! Поглядите, голубицы!
(Коло-тили, коло-тили в телеса колоколов.)
Душегуб голубоглазый, безбородый – и убийца,
Убегавший из-под стражи, сторожей переколов.

Он был смел или беспечен.
Поглядел лишь на небо.
И не слышал, что монах ему твердил об ерунде.
«До свиданья, други!
Может быть, и встретимся когда-нибудь:
Будем жариться у черта на одной сковороде!»

1938

Из детства

Я – маленький, горло в ангине.
За окнами падает снег.
И папа поет мне:
«Как ныне Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,
Рыданье в подушке душу,
И слезы постыдные прячу,
И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира
Дремотно жужжит за стеной.
И плачу над бренностью мира
Я, маленький, глупый, больной.

1956

Слова

Красиво падала листва,
Красиво плыли пароходы.
Стояли ясные погоды,
И праздничные торжества
Справлял сентябрь первоначальный,
Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет
Затертых слов или явлений.
Их существо до самых недр
Взрывает потрясенный гений.
И ветер необыкновенней,
Когда он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.

1961

* * *

Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.

Ждут снега, листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,
Растрепанно и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,
Огромный, просветленный.
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —

Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних...

О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься...

1963

* * *

Да и меня в иное время
Печаль внезапно проняла
О том, что женщина ушла
И не появится в поэме.
Хотел бы я её вернуть,
Опять идти под снегопадом...
Как я хотел бы с нею рядом
В тот переулок завернуть!

Как бы хотел, шагая с ней,
Залюбоваться снегом, жестом,
Вернуть и холод этих дней,
И рот, искусанный блаженством...

Я постарел, а ты всё та же.
И ты в любом моём пейзаже –
Свет неба или свет воды.
И нет тебя, и всюду ты.

Что я мечтал изобразить?
Не знаю сам. Как жизни нить
Непрочная двоих связала,
Чтоб скоро их разъединить?
Нет, этого, пожалуй, мало.
Важней всего здесь снегопад,
Которым с головы до пят
Москва солдата обнимала.

Летел, летел прекрасный снег,
Струился без отдохновенья
И оставался в нас навек,
Как музыка и вдохновенье...

Учусь писать у русской прозы,
Влюблён в её просторный слог,
Чтобы потом, как речь сквозь слёзы,
Я сам в стихи пробиться мог.

Выезд

Помню – папа еще молодой,
Помню выезд, какие-то сборы.
И извозчик лихой, завитой,
Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.
А в Москве – допотопный трамвай,
Где прицепом – старинная конка.
А над Екатерининским – грай.
Все впечаталось в память ребенка.
Помню – мама еще молода,
Улыбается нашим соседям.
И куда-то мы едем. Куда?
Ах, куда-то, зачем-то мы едем…
А Москва высока и светла.
Суматоха Охотного ряда.
А потом – купола, купола.
И мы едем, все едем куда-то.
Звонко цокает кованый конь
О булыжник в каком-то проезде.
Куполов угасает огонь,
Зажигаются свечи созвездий.
Папа молод. И мать молода,
Конь горяч, и пролетка крылата.
И мы едем незнамо куда –
Всё мы едем и едем куда-то.

1966

Пестель, Поэт и Анна

Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.

А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
– Позвольте мне чубук, я закурю.
– Пожалуйте огня.
– Благодарю.

А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»

Шел разговор о равенстве сословий.
– Как всех равнять? Народы так бедны, –
Заметил Пушкин, – что и в наши дни
Для равенства достойных нет сословий.
И потому дворянства назначенье –
Хранить народа честь и просвещенье.
– О, да, – ответил Пестель, – если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
– Мужицкий бунт бессмыслен… – За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»

– Но, не борясь, мы потакаем злу, –
Заметил Пестель, – бережем тиранство.
– Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, –
Ответил Пушкин. «Что за резвый ум, –
Подумал Пестель, — столько наблюдений
И мало основательных идей».
– Но тупость рабства сокрушает гений!
– На гения отыщется злодей, –
Ответил Пушкин. Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.

Заговорили о любви. – Она, –
Заметил Пушкин, – с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся. – Я душой
Матерьялист, но протестует разум. –
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»

Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.

Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник –
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».

В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал – распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»

* * *

Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.

1966

* * *

Примеряться к вечным временам,
К бесконечным расстояньям –
Это всё безмерно трудно нам,
Вопреки стараньям.
Легче, если расстоянье – пядь,
Если мера времени – минута.
Легче жить. Труднее умирать
Почему-то.

* * *

Мы не меняемся совсем.
Мы те же, что и в детстве раннем.
Мы лишь живем. И только тем
Кору грубеющую раним.
Живем взахлеб, живем вовсю,
Не зная, где поставим точку.
И все хоронимся в свою
Ветшающую оболочку.

Память

                                          Е.Л.

Я зарастаю памятью,
Как лесом зарастает пустошь.
И птицы-память по утрам поют,
И ветер-память по ночам гудит,
Деревья-память целый день лепечут.

И там, в пернатой памяти моей,
Все сказки начинаются с «однажды».
И в этом однократность бытия
И однократность утоленья жажды.

Но в памяти такая скрыта мощь,
Что возвращает образы и множит...
Шумит, не умолкая, память-дождь,
И память-снег летит и пасть не может.

* * *

Неужели всю жизнь надо маяться!
А потом
от тебя
останется –
Не горшок, не гудок, не подкова, –
Может, слово, может, полслова –
Что-то вроде сухого листочка,
Тень взлетевшего с крыши стрижа
И каких-нибудь полглоточка
Эликсира,
который – душа.

Дом-музей

Потомков ропот восхищенный,
Блаженной славы Парфенон!
Из старого поэта

...производит глубокое...
Из книги отзывов

Заходите, пожалуйста. Это
Стол поэта. Кушетка поэта.
Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.
Это штора – окно прикрывать.
Вот любимое кресло. Покойный
Был ценителем жизни спокойной.

Это вот безымянный портрет.
Здесь поэту четырнадцать лет.
Почему-то он сделан брюнетом.
(Все ученые спорят об этом.)
Вот позднейший портрет – удалой.
Он писал тогда оду «Долой»
И был сослан за это в Калугу.
Вот сюртук его с рваной полой –
След дуэли. Пейзаж «Под скалой».
Вот начало «Послания к другу».
Вот письмо: «Припадаю к стопам…»
Вот ответ: «Разрешаю вернуться…»
Вот поэта любимое блюдце,
А вот это любимый стакан.

Завитушки и пробы пера.
Варианты поэмы «Ура!»
И гравюра: «Врученье медали».
Повидали? Отправимся дале.

Годы странствий. Венеция. Рим.
Дневники. Замечанья. Тетрадки.
Вот блестящий ответ на нападки
И статья «Почему мы дурим».
Вы устали? Уж скоро конец.
Вот поэта лавровый венец —
Им он был удостоен в Тулузе.
Этот выцветший дагерротип –
Лысый, старенький, в бархатной блузе
Был последним. Потом он погиб.

Здесь он умер. На том канапе,
Перед тем прошептал изреченье
Непонятное: «Хочется пе…»
То ли песен. А то ли печенья?
Кто узнает, чего он хотел,
Этот старый поэт перед гробом!

Смерть поэта – последний раздел.
Не толпитесь перед гардеробом...

* * *

Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.

Как ключевая влага чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.

1981

* * *

ДАВИД САМУИЛОВИЧ САМОЙЛОВ (1 июня 1920 – 23 февраля 1990) – поэт и переводчик. Настоящее имя – Давид Самуилович Кауфман.

Родился в Москве, в семье врача. В 1938–1941 годах учился в ИФЛИ, где его товарищами и соучениками были Лилианна Маркович (Лунгина), Сергей Наровчатов, Павел Коган, Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий.

В начале войны был направлен на трудовой фронт – рыл окопы под Вязьмой. Тяжело заболел, был эвакуирован в Самарканд, где учился в Вечернем педагогическом институте. Вскоре поступил в военно-пехотное училище, которое он не окончил. В 1942 году был направлен на Волховский фронт под Тихвин. После тяжёлого ранения служил в тыловой части, откуда вырвался на фронт с помощью Ильи Эренбурга.

В годы войны, кроме «серьезных» стихов, сочинял стихотворные сатиры на Гитлера для гарнизонной газеты под псевдонимом «Семён Шило». Первая послевоенная публикация – «Стихи о новом городе» – состоялась в 1948 году в журнале «Знамя».

В 1950-е годы в основном занимался поэтическим переводом с албанского, венгерского, литовского, польского, чешского языков; сочинял детские пьески для радио.

Первая книга стихов «Ближние страны» вышла в 1958 году очень небольшим тиражом, но вызвала большой интерес в кругу любителей поэзии и профессионалов. Его творчество отмечали А. Ахматова, Н. Заболоцкий, К. Чуковский, С. Маршак. Затем появились поэтические сборники лирико-философских стихов «Второй перевал» (1962 год), «Дни» (1970 год), «Волна и камень» (1974 год), «Весть» (1978 год), «Залив» (1981 год), «Голоса за холмами» (1985 год).
Юмористические стихи, написанные для дружеского круга, вошли в его посмертный сборник «В кругу себя». Многие стихи стали песнями, их исполняли известные певцы и барды.

Дружил с Юлием Даниэлем, Анатолием Якобсоном, Лидией Чуковской. Подписал письма в защиту Даниэля и Синявского (1966), Гинзбурга и Галанскова (1968), после чего «в наказание» был рассыпан набор книги его избранных стихотворений, готовившейся в издательстве «Художественная литература».

C 1974 года жил в Пярну (Эстонская ССР). Умер 23 февраля 1990 года в Таллине на поэтическом вечере. Внезапно ему стало плохо, и он упал на пол. Присутствующие бросились к нему, стали приводить в чувство. Самойлов очнулся и, обведя столпившихся людей, сказал: «Идите, ребята, мне лучше. Идите, ничего страшного, сейчас отойдет». Как писал его приятель сценарист Семен Лунгин: «Дэзик гнал столпившихся вокруг, хотя, думаю, понимал, что с ним происходит. Он ведь был очень проницательный, Дэзик, и желал в тот миг только одного – остаться в одиночестве, чтобы сосредоточиться и уйти спокойно…». Спустя несколько минут Самойлов умер. Похоронен в Пярну.

* * *

Официальный сайт Давида Самойлова

Оригинал текста на странице клуба «Зелёная лампа» ВКонтакте

Назад | На главную

џндекс.Њетрика