Версия для слабовидящихВерсия для слабовидящих
Зелёная лампа
Литературный дискуссионный клуб
ИВАН ЕЛАГИН

ИВАН ЕЛАГИН

* * *

Мне не знакома горечь ностальгии.
Мне нравится чужая сторона.
Из всей – давно оставленной – России
Мне не хватает русского окна.

Оно мне вспоминается доныне,
Когда в душе становится темно,
Окно с большим крестом посередине,
Вечернее горящее окно.

* * *

Здесь дом стоял. И тополь был. Ни дома,
Ни тополя. Но вдруг над головой
Я ощутил присутствие объёма,
Что комнатою звался угловой.

В пустом пространстве делая отметки,
Я мысленно её воссоздаю:
Здесь дом стоял, и тополь был, и ветки
Протягивались в комнату мою.

Вот там, вверху, скрипела половица,
И лампа вбок была наклонена,
И вот сейчас выпархивает птица
Сквозь пустоту тогдашнего окна.

Прошли года, но мир пространства крепок,
И у пространства память так свежа,
Как будто там, вверху, воздушный слепок
Пропавшего навеки этажа.

Здесь новый дом построят непременно
И, может быть, посадят тополь тут,
Но заново отстроенные стены
С моими стенами не совпадут.

Ничто не знает в мире постоянства,
У времени обрублены концы,
Есть только ширь бессмертного пространства,
Где мы и камни – смертные жильцы.

Амнистия

Ещё жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живёт на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер –
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.

Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир ещё жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

* * *

Мы далеки от трагичности:
Самая страшная бойня
Названа культом личности –
Скромно. Благопристойно.

Блекнут газетные вырезки.
Мертвые спят непробудно.
Только на сцене шекспировской
Кровь отмывается трудно.

* * *

Нежность, видно, родилась заикой –
Ей слова даются тяжело.
Ей бы медвежонком в чаще дикой
На заре обнюхивать дупло.

Ей бы грызть заостренный и горький
Лист брусничный да лежать во мху,
Слушая, как ветер на пригорке
Треплет тонкоствольную ольху.
А её просили сесть в гостиной,
И была хозяйка с ней мила,
Оттого что нежность чинно-чинно,
Очень хорошо себя вела.

Столь необычайное смиренье
Даже озадачило кота:
Кот изобразил недоуменье
Знаком вопросительным хвоста.

Кот нашёл, по-видимому, странным
То, что нежность так себя ведёт:
Кот в любви был старым ветераном,
Помнил, что такое нежность, кот.

Знал, что не унять её томлений,
И умел он на своём веку
Ткнуться мордой в милые колени,
Ухом почесаться о щеку.

Исчезают, как в водовороте,
Выплески однообразных дней.
Вы, наверно, так и не придёте
На свиданье с нежностью моей.

* * *

Он красоту от смерти уносил!
И. Бунин

Олень упал. Пробила шею пуля.
За деревом, его подкарауля,
Стояла смерть в дублёном кожухе,
В папахе старой и с ружьём в руке.
Олень хрипел и скрёб рогами пень,
И, умирая, вздрагивал олень.
Казалось, что он жаловался громко,
Казалось, что, собрав остаток сил,
Он Бунину рассказывал о том, как
Он красоту от смерти уносил,
Как жил в лесу, щипал кусты по скалам
И спал, укрывшись звёздным покрывалом.

И в тот же самый день в больнице где-то
Родился человек и стал кричать.
О нём уже заполнена анкета,
Указаны его отец и мать,
Какой в нём вес, глаза какого цвета,
Стоит на папке номер и печать.
В хранилище особого отдела
Заведено на человека дело.
И кажется, что в папке этой плотной
Весь человек упрятан как живой –
Он с метрикой, он с книжкою зачётной,
С дипломом он и с книжкой трудовой,
Он с паспортом и с воинским билетом,
Он на расправу справкам, и анкетам,
И бюрократам выдан с головой!
Там аккуратно сложен каждый листик,
Там человек измазан дёгтем лжи
И вывалян в пуху характеристик!
И в сыске искушённые мужи
Там только ждут условленного знака,
Чтоб, шутку безобидную твою
Истолковав превратно и двояко,
Состряпать уголовную статью.

А мне бы жить и умереть оленем,
Над озером в заснеженном лесу,
Где каждый вяз могучим разветвленьем
Удерживает звёзды на весу.
Пускай всю жизнь облавы, и погони,
И ледяные ветры всех ночей,
Но только б не за проволокой в Зоне
Под отческим присмотром стукачей.

Скрипач

Звуки тончайшей выточки
Соскальзывали с плеча,
Как будто тянул он ниточки
Из солнечного луча.

Лежала на скрипке щека ещё,
Дрожала ещё рука,
И звук всплывал утопающий
За соломинкою смычка.

И ноту почти паутинную
Он так осторожно сужал,
Что скрипка казалась миною,
Которую он разряжал.

* * *

В различных проявленьях бытия
Усматривал философ связь живую.
Так, например: я мыслю, значит, я,
По мнению Декарта, существую.

Тут логики несокрушимый вал,
Но верить ей не стану раболепно.
Я плохо мыслил, а существовал –
Осмелюсь утверждать – великолепно.

Как знать, на небе пятом иль седьмом,
А может быть, на небе двадцать третьем
Мы будем обладать иным умом
И логику совсем иную встретим.

И может быть, за этим звёздным рвом
Столкнёмся мы с совсем другим порядком,
И мозг, что был природы торжеством,
Слепой кишки окажется придатком.

Опять я убеждаюсь и опять,
Что жалок ум, что интеллект заносчив,
Что мир куда верней воспринимать
На глаз, на вкус, на нюх, на слух, на ощупь.

Из углового окна

Внизу, в пространстве, осаждённом
Домами с четырёх сторон,
Неслись пожарные со звоном
И заворачивал фургон.

Там люди толпами спешили
И в узком уличном плену
Ползли гуськом автомобили,
Как аллигаторы по дну.

И там, в автомобильном гуде,
Там, в разноликой суете,
Пространство распинали люди
На этом уличном кресте.

И, одержим каким-то трансом,
Я услыхал в секунду ту,
Как измождённое пространство
Оплакивало пустоту.

* * *

Хлопочет сердце где-то в глубине.
Как моль в шкафу, оно живёт во мне.

От жизни, как от старого сукна,
Осталась только видимость одна.

Всё перетлело, чтобы жить могло
Заносчивое маленькое зло.

Поэт

Он жил лохматым зачумлённым филином,
Ходил в каком-то диком колпаке
И гнал стихи по мозговым извилинам,
Как гонят самогон в змеевике.

Он весь был в небо обращён, как Пулково,
И звёзды, ослепительно-легки,
С ночного неба просветлённо-гулкого,
Когда писал он, падали в стихи.

Врывался ветер громкий и нахрапистый,
И облако над крышами неслось,
А он бежал, бубня свои анапесты,
Совсем как дождь, проскакивая вкось.

И в приступе ночного одичания
Он добывать со дна сознанья мог
Стихи такого звёздного качания,
Что, ослепляя, сваливали с ног.

Но у стихов совсем другие скорости,
Чем у обиды или у беды,
И у него с его судьбой напористой
Шли долгие большие нелады.

И вот, когда отчаяние вызрело
И дальше жить уже не стало сил, –
Он глянул в небо и единым выстрелом
Все звезды во вселенной погасил.

* * *

Я решаю вопрос большой –
Что мне делать с моей душой?

Вот стою я под фонарём,
Говорю ей – вдвоём умрём,

Только жизнь со мной промытарь –
И потухнешь ты, как фонарь.

А выходит, что всё вранье,
Что обманываю её,

Что дела её нехороши,
Что бессмертье есть у души!

И хотя она здесь со мной,
Для неё я – двор проходной,

Сквозь который душа пройдёт
От одних до других ворот.

Мне-то что, я пойду на снос,
Вот с душою как быть – вопрос.

Как помочь разорвать ей круг
Этих вечных блаженств и мук.

Что же будет с моей душой?
Вечность – срок чересчур большой!

* * *

Всем и каждому у нас одна дорожка,
Жизнь устроена как русская матрёшка.

Всё едино – правит хамство или барство,
Сверху грубая матрёшка государства.

А попробуй приоткрыть её немножко –
В ней торчит национальная матрёшка,

А внутри её лежит – как ты ни цыцкай! –
Пеленашечка матрёшки большевицкой!

Но и это – только ложная обложка,
В ней культуры нашей вложена матрешка.

Открываешь – удивляешься сверх меры:
В ней матрёшка православной нашей веры,

А потом пойдут сниматься, как одёжки,
Родовые и семейные матрёшки,

И в какой-нибудь матрёшке двадцать пятой
Я покачиваюсь, голый и мохнатый.

* * *

Тане Ф.

Зачем я утром к десяти часам
Жду почтальона – я не знаю сам.

Я писем не пишу, да и похоже,
Что мне писать никто не станет тоже.

Но хоть не жду я писем ниоткуда,
А все-таки я ожидаю чуда.

Я жду какой-то вести от кого-то,
Я жду в судьбе большого поворота.

И поступь почтальона издалёка
Я чувствую, как приближенье рока.

Когда во двор вступает письмоносец,
То продирает по спине морозец,

А в голосе его из коридора
Я слышу громы греческого хора.

Но вот богов гонец, судеб посланец,
С холщовой сумкой вестник, приосанясь

И улыбаясь царственно-лучисто,
Дает мне счет от моего дантиста.

И сразу всё темнеет – небо, стены,
На всем следы мгновенной перемены.

И почтальон под темным небосклоном
Становится обычным почтальоном.

* * *

Ты сказал мне, что я под счастливой родился звездой,
Что судьба набросала на стол мне богатые яства,
Что я вытянул жребий удачный и славный... Постой –
Я родился под красно-зловещей звездой государства!

Я родился под острым присмотром
начальственных глаз,
Я родился под стук озабоченно-скучной печати.
По России катился бессмертного «яблочка» пляс,
А в такие эпохи рождаются люди некстати.

Я родился при шелесте справок, анкет, паспортов,
В громыхании митингов, съездов, авралов и слётов,
Я родился под гулкий обвал мировых катастроф,
Когда сходит со сцены культура, своё отработав.

Только звёзды оставь. Разлюбил я торжественный стиль.
Кто ответит, зачем эти звёзды на небо всходили?
По вселенной куда-то плывёт серебристая пыль,
И какое ей дело до нас – человеческой пыли.

Я ещё уцелел, ещё жизнь мою праздную я
И стою на холодном ветру мирового вокзала,
А звезда, что плыла надо мной, – не твоя, не моя, –
Разве только морозный узор на стекле вырезала.

Оттого я на звёзды смотреть разучился совсем.
Пусть там что-то сверкает вверху, надо мной леденея, –
Мне бы дружеский взгляд да очаг человеческий
Ближе к небу – как Дельвиг говаривал, – тем холоднее.

* * *

Гурьбою по булыжной мостовой
Сухие листья гнались друг за другом
Да из-за веток яблони кривой
Звезда глядела на меня с испугом.

А я припоминал за пядью пядь
Всю жизнь мою и славил Божью милость,
И мне хотелось людям рассказать
О том, что на земле со мной случилось.

И жизнь мою укладывал я в стих
С паденьями, со взлётами, с грехами,
Да у меня не было других
Причин, чтоб разговаривать стихами.

* * *

Комары толклись у водоёма,
Где-то птица крикнула в листве,
И закат прошёл, как Монтигомо,
Перья пронося на голове.

Уходя по золотым канавкам,
С темнотой ещё ведя войну,
Запустил он в небо томагавком
Мстительно блеснувшую луну.

И когда, стеной ночною заперт,
Он замёл последние следы,
Вместе с ним ушли на Дальний Запад
Краснокожей осени сады.

* * *

Я слушал стиха соловьиную медь,
Хотелось уметь этой медью греметь,
Но жизнь меня вкривь потащила и вкось.
А всё-таки жалко, что не удалось.

Зачем же хитрить напоследок с собой?
Будь счастлив своей эмигрантской судьбой,
На позднее чудо надеяться брось.
А всё-таки жалко, что не удалось.

Ну что же, плыви по вселенной, поэт,
Твой адрес теперь между звёзд и планет,
С землёю в разлуке и с музою врозь.
А всё-таки жалко, что не удалось.

Хотелось найти мне такие слова,
Которые так же шумят, как листва,
Чтоб солнце стихи пронизало насквозь.
А всё-таки жалко, что не удалось,

Что замыслы все разлетелись, как дым,
Что стих не согрел я дыханьем своим,
Что зря понадеялся я на авось.
А всё-таки жалко, что не удалось!

* * *

Сам я толком не знаю,
Что от жизни я жду.
На подножку трамвая
Я вскочил на ходу.

Да, наверное, круто
Повернув невзначай,
Где-то сбился с маршрута
Непутевый трамвай.

И вагон как попало
Скрежетал, громыхал
С одного перевала
На другой перевал.

Отовсюду нагрянув,
Обступили меня
Карусели каштанов
И домов толкотня,

Блестки звездных колючек,
Пляс осенней трухи,
Мне не выдумать лучших,
Чем вот эти стихи.

И пожалуй что в этом
Биография вся:
Оставался поэтом,
На подножке вися

* * *

ИВАН ВЕНЕДИКТОВИЧ ЕЛАГИН (1 декабря 1918 – 8 февраля 1987) – один из самых значительных поэтов русской эмиграции второй волны. Настоящее имя – Уотт-Зангвильд-Иоанн Матвеев.

Родился во Владивостоке в семье поэта-футуриста Венедикта Марта, репрессированного в 1920-е годы. Внук владивостокского краеведа Николая Матвеева-Амурского. Приходится двоюродным братом поэтессе Новелле Матвеевой. Мать, Сима Лесохина, в 1919 году попала в психиатрическую лечебницу Петрограда, где оставалась до конца жизни, умерла во время блокады. Будущий поэт ещё ребёнком был вывезен отцом из Владивостока в Харбин. В 1923 году семья вернулась в СССР. В 1928 году Венедикт Март за ресторанную драку получил три года ссылки в Саратов без права возвращения в Москву, и сын на некоторое время оказался среди беспризорников.

После средней школы поступил в Киевский медицинский институт, окончил 3 курса. В 1937 году женился на молодой поэтессе Ольге Штейнберг, более известной под псевдонимом Анстей.

В июне 1937 года отец был повторно арестован и в октябре расстрелян по обвинению в шпионаже в пользу Японии. Иван Елагин об этом не знал, он до конца жизни был уверен, что отца расстреляли летом 1938 года.

В годы Великой Отечественной войны продолжал жить в оккупированном Киеве вместе с женой, откуда позднее был перемещён в Германию. Чтобы избежать возвращения на родину и ареста, перешёл в американскую зону оккупации.

В 1947 в Мюнхене вышел первый сборник стихов. С 1950 года жил в США, взяв фамилию Елагин для ухода от репатриации. Мыл полы в ресторане, работал на фабрике, в мастерской по склейке стекла и т.д. После окончания Нью-Йоркского университета, получил докторскую степень, преподавал русскую литературу в Питтсбургском университете. Работал на «Радио Свобода».

Автор книг: «Отсветы ночные», «Косой полёт», «В зале Вселенной», «Тяжёлые звезды», «Курган» и др. В России издано «Собрание сочинений в 2 т.» (1998). Умер и похоронен в г. Питсбурге.

* * *

Стихи Ивана Елагина в Журнальном зале

Оригинал текста на странице клуба «Зелёная лампа» ВКонтакте

Назад | На главную

џндекс.Њетрика