Главная > Выпуск №29 > Записки провинциального музыканта

Записки провинциального музыканта

А. Н. Захваткин

Продолжаем публиковать записки музыканта, педагога, заслуженного работника культуры России, кандидата искусствоведения Андрея Николаевича Захваткина. Первую главу можно прочитать в 28 выпуске альманаха «Герценка: Вятские записки» (Киров, 2015).

Глава вторая
Годы, проведённые в музыкальном училище

Каждый раздел главы соответствует очередному курсу обучения в Кировском музыкальном училище (со II раздела в училище искусств)

I

Музыкальное училище возникло в 1937 (!) году. Первым директором-организатором был пианист Игорь Викентьевич Казенин — отец нынешнего секретаря Союза композиторов России Владислава Казенина. История училища началась за восемь лет до моего рождения. Однако мне известны многие факты его становления. Но это тема отдельного разговора.

До 1954 года оно ютилось вместе с детской музыкальной школой (ДМШ) в двух этажах небольшого здания по ул. Дрелевского, 12. Недолгое время оно располагалось рядом с Домом офицеров. В 1957 году получило расширение, переехав одновременно с ДМШ № 1 на Дрелевского, 34. Имело два этажа и маленький зальчик. Я появился там в 1961-м. Перед началом учебного года надо было подавать заявления насчёт педагога по специальности. В «предбаннике» после входа в училище меня остановил странноватый мальчик в очках, который заикался. Он агитировал написать заявление к преподавателю С. А. Добровольскому, отличающемуся, по его словам, универсальностью. Парня звали Слава Якимов, он тогда перешёл на второй курс. Ему нравился Добровольский, который уделял в педагогике, по его мнению, равное внимание, как технике, так и музыкальному содержанию. Я поверил Славе и подал заявление к рекомендуемому учителю, который и взял меня в класс.


А. Захваткин и С. Якимов

В день взятия расписания занятий собралось много студентов. Классы у педагогов были большие, нагрузки до трёх ставок. Передо мной возник молодой человек среднего роста с атлетически сложенной фигурой, с рыжеватой непослушной и вьющейся шевелюрой. У него были маленькие лукавые, подслеповатые глазки и также мелкие ноготки на мясистых пальцах. Меня поразило, что всех он звал на ВЫ. Вдобавок у него постоянно проскальзывали разные прибауточки. Меня он вскоре обозвал «Хазваткин», поменяв местами буквы З и Х в моей фамилии. Я не обиделся, а только развеселился. Потом он меня звал «Андерсон» и ещё как-то.

Всем первокурсникам Д. дал задание: написать на бумаге те произведения, которые они хотели бы сыграть. Помню, что я указал в своём списке ноктюрн Шопена до-минор. Естественно, он не дал мне эту вещь, а дал пачку этюдов Черни-Гермера, трёхголосную инвенцию Баха си-минор, 19-ю сонату Бетховена целиком. Начались уроки. Они для меня были с самого начала сложны. Практически не играя гаммы в ДМШ, их все надо было выучить к 30 сентября. Особую трудность представляли расходящиеся мелодические минорные гаммы, а также доминантсептаккорды. Сначала дело продвигалось медленно. Добровольский грозился поставить двойку. Пришлось сидеть, мучиться много часов. Сдал технический зачёт с грехом пополам. Да и программа двигалась медленно. Во-первых, сказывалась моя средняя память, зажатость аппарата, отсутствие на первых порах энтузиазма. Спасало лишь то, что в конце первого семестра не предполагался публичный зачёт.

Из других предметов запомнились музыкальная литература, сольфеджио, фортепианный ансамбль и хор. Физкультура же в училище тогда совсем не была налажена. Музыкальную литературу вела только что окончившая Горьковскую консерваторию Ольга Евгеньевна Гребёнкина. Она нас заставляла в начале курса учить темы из «Страстей по Матфею» и мессы си-минор Баха, «Самсона» Генделя и «Орфея» Глюка из учебника. Записи этой музыки целиком в училище не существовало, нот — тоже. Получалась чистой воды схоластика и оторванность от первоисточника. Мне было это неинтересно, и я как-то это проигнорировал без последствий.

Зато в Гайдна и Моцарта я уже «врубился». И недаром. Ещё до училища я бросал все дела, когда по радио объявляли исполнение музыки этих двух венских классиков, и бежал к «чёрной тарелке». Один раз я печатал фотографии в затемнённой комнате-мастерской (там часто работал отец над скульптурами). Вдруг объявили какую-то симфонию Гайдна. Я рванул к репродуктору и развесил уши. С большим интересом, прослушав первую часть симфонии, я вспомнил о фото. Вернувшись в «фотолабораторию», обнаружил, что все снимки, лежащие в проявителе, сделались чёрными. Бумагу пришлось выбросить и тут же идти дослушивать Гайдна.

Несмотря на мои некоторые знания из-за наличия коллекции пластинок, Гребёнкина критически относилась к моему раннему юношескому самомнению. Однажды в перерыве между двумя уроками музлитературы я выдал Гребёнкиной: «Гайдн в подмётки не годится Моцарту, у него нет таких красивых тем, как у Амадея». Тем более что я в то время ещё толком не знал музыки Гайдна, а у Моцарта я заслушал дома до дыр симфонии № 35, № 40 и № 41. В ответ на это она спокойно наиграла побочную партию из первой части симфонии Гайдна № 103, сказав, что эта тема по значимости не уступает моцартовским. В это же время мы с Надей Калининой начали играть именно эту симфонию по фортепианному ансамблю. Этот предмет у нас вела также Ольга Евгеньевна. Постепенно я полюбил по-настоящему и Гайдна, который до сих пор является одним из любимых мною авторов. Наряду с Гайдном на ансамбле мы играли гавот из «Классической симфонии» Прокофьева.

Сольфеджио на первом курсе у нас вёл Гунер Иванович Флосс. Он был из высланных во время войны эстонцев. Очень хороший музыкант и хоровой дирижёр. По сольфеджио я продвигался весьма средне: не понимал важности этого предмета для исполнителя. Лучше у меня получалось выполнение задания — петь и аккомпанировать себе романсы, например, Гурилёва или Варламова. Помню, как Флосс задал написать нотами без помощи рояля «Песню о Волге» Дунаевского. Я получил «два», ибо и не делал попытки нанести что-либо на бумагу по причине полного незнания этой песни. Фильм в кинотеатре не смотрел, а по телевизору видел его лишь один раз году в шестидесятом у Дикарева и не запомнил песню с одного раза. Странно, но она у меня как-то не высветилась. Сейчас я её, слава Богу, знаю.

Гунер Иванович был женат на кировчанке Галине Васильевне, которая работала вместе с мужем в музыкальной школе. Как-то раз они на столетии со дня смерти Глинки (1957) весьма недурно играли увертюру к опере «Руслан и Людмила». Вскоре они уехали на родину Г. И., в Эстонию, оставив о себе тёплые воспоминания на Вятке, как и другие эстонцы: хоровой дирижёр Р. Г. Тунгал и пианистка Л. Р. Кылар. Их обоих очень ценили на Вятской земле. Тунгала я сам смутно помню по Дворцу пионеров, где он выступал со своими коллективами. Кылар же слушал мой отец. Как-то раз он один ходил на её клавирабенд в училище и пришёл в полном восторге от концерта, жалея, что не взял на него меня.

Хор я посещал до конца училища. Это была хорошая школа для музыканта и пианиста. Меня с первого курса зачислили в первые басы, ибо в пятнадцать лет мутация у меня уже произошла, и я любил петь. Из трёх преподавателей — дирижёров-хоровиков — в первые годы учёбы (В. В. Зеферов, Л. П. Лобанова, В. С. Гребёнкин) мне больше нравился Зеферов со своим точным экономным жестом. Он был тогда директором училища, отличался строгостью, недоступностью, большим самодостоинством — дирижёр-профессионал от Бога. К сожалению, в дальнейшем он не рос как музыкант, не посещал разные концерты, в том числе и в филармонии, а после ухода его с директорского поста (1974) Зеферов как-то «осел», вёл малоподвижный и пассивный образ жизни. Думаю, что отсутствие потребности в активной жизненной позиции и черты врождённого барства ускорили кончину этого талантливого человека. Тогда как В. С. Гребёнкин и в семьдесят лет работает с удовольствием, много поёт, сочиняет музыку различных жанров, обрабатывает для хора вятские народные песни, имеет молодую жену, воспитывает юную дочку (пятую в его жизни). Одним словом, молодец.

Репертуар хора был традиционен для того времени: хоры и обработки романсов русских композиторов (Чайковский, Римский-Корсаков, Кюи, Калинников, Танеев). Из советской музыки пели патриотические песни Долуханяна, Новикова, Туликова, Мурадели, а также хоры Давиденко, Шебалина, Коваля, Кабалевского и обработки народных песен. Хоры из русских опер фигурировали часто, из западных — меньше. Баха и Генделя не пели почти совсем. Однако Моцарт иногда появлялся. Из его Реквиема культивировались несколько номеров, в том числе «Dies irae», «Lacrimosa», а также самостоятельный хор «Ave verum corpus». Однажды разучивали даже какой-то хор из «Сотворения мира» Гайдна. Многие парни веселились по поводу немецкого языка, напоминающего порой, по их мнению, некоторые ругательные русские слова. Слава Богу, что не было перевода на русский, а то совдеповские переводчики искорёжили бы весь смысл немецкого текста, как, например, исказили его дух в Третьей симфонии Малера (4 и 5 части) в записи под управлением К. Кондрашина.

Сразу, с осени, я включился в общественную работу. Классный руководитель группы пианистов, литератор Нина Германовна Фролова решила поставить отрывок из драмы Пушкина «Борис Годунов», а именно сцену в корчме. Мне поручили маленькую роль отца Мисаила. Гримировал меня А. И. Бугров. Публике были очень интересны мои три реплики, и она веселилась надо мной. Гришку Отрепьева играл Евгений Деришев, в будущем оперативник и одиозный деятель местной культуры. Он, кажется, сам сделал деревянный кинжал, чтобы вскоре с ним выпрыгнуть в «окно» и убежать в «Литву».

Зимой же, перед Новым годом, в училище состоялся капустник. Его ставил затейник Добровольский. Мне была поручена лекция на тему «Роль Чижика-Пыжика в музыке», автором которой также был мой учитель по специальности. В основе лежала чижиковая большая терция, которая трансформировалась на каждом шагу в другие интервалы. Например, в романсе Глинки «Не пой, красавица, при мне» на словах «милой девы» большая терция превратилась в октаву, отражающую «ширину этой девы». Были там и дикие вятские племена Имям и Пермяней, комическая опера Чайковского «Дама пик» и ещё какая-то белиберда. Одетый в смешную маску лектора (под Райкина), я изощрялся старческим голосом, как только мог. Хохот стоял невообразимый. После этого я стал знаменитым в училищных кругах.


Постановка «Борис Годунов». Сцена у корчмы. В. Фофанов (отец Варлаам),
А. Захваткин (отец Мисаил), Е. Деришев (Гришка Отрепьев). 1961 г.

Весной Фролова ставила ещё и чеховское «Предложение», где жениха играл я, а невесту Ира Ямщикова. Всё же на сцене мне удалось поцеловать её руку, чего мы все в том возрасте стеснялись. Опять успех. И даже ворчливая тётя Тоня, работавшая в раздевалке, смеялась, долго вспоминая, как я «потерял» своё плечо.

Посещая и училище, и вечернюю школу, я испытывал немалую нагрузку. Вся зима прошла в каком-то сумраке из-за вечной обязанности выполнения заданий в двух учебных заведениях. Да и квартира была тёмная, почти как конура. Свет закрывал полногабаритный дом на улице Карла Либкнехта. Однако сквозь вечный мрак нескончаемых забот я думал о любви. На протяжении первого курса я увлекался дважды. Первый раз влюбился в уже упомянутую однокурсницу Иру Ямщикову. Танцевал с ней не раз. Млел. Лепетал ей всякую чушь наподобие того, что в новых симфониях и сонатах современные танцы (вроде летки-енки) заменят место менуэта и скерцо. Она делала вид, что слушает.

Потерял её как-то. Поехал искать в Слободском: она там жила. Ввалился в их квартиру. Мать вышла и, удивившись моему появлению, сказала, что Иры нет дома. Не солоно хлебавши, опустошённый, побрёл я к автостанции. Однако время быстро вылечило.

По весне же было сильнейшее физиологическое влечение к Нине Сметаниной с дирижёрско-хорового отделения. Страдал. Её боялся, ибо казалось, что она ко мне насмешливо относится. Да и едва ли она была невинной. Короче, последовало полное одиночество. В конце июня был вообще полнейший мрак. И это на фоне цветущей благоухающей природы! Однако с Надей Калининой мы сдали фортепианный ансамбль при Кире Александровне Бугровой, играя первую часть 1-й симфонии Чайковского, с которой поначалу было много проблем. Но в последние дни дожал и получил 5—. В свою очередь родители приставали с мелочами и не понимали моего катастрофического душевного состояния.

Надвигались экзамены в училище и школе. Всё учил нехотя. По специальности играл досрочно завышенную Добровольским программу. Ещё бы. Прелюдия и фуга ми-бемоль минор Баха из I тома «Хорошо темперированного клавира» (ХТК), 1 часть сонаты Моцарта ля-минор, две «Сказки старой бабушки» Прокофьева и какой-то этюд Черни. Много врал, особенно в фуге. Получил 3+. Прибежал домой. Устроил невообразимую истерику, заставив больного отца идти сейчас же к Станиславу Александровичу и просить переправить 3+ на 4—. Он сходил, познакомился с моим преподавателем, но Д. сказал ему, что оценки не переправляются. Боль «уда» по специальности постепенно улеглась. В вечерней школе выпускные экзамены я сдал без троек, и каникулы пошли своим чередом.

В начале лета я пригласил из вечерней школы работницу текстильного комбината Лиду Клабукову на оперетту «Голубая мазурка» Ф. Легара очередного гастролирующего театра. Девушке было лет девятнадцать, она была очень курносой, маленького роста, но весьма упитанная и с необычайно пышным бюстом. Лида жила в общежитии, располагавшемся именно в том доме, который закрывал нам свет в квартире с западной стороны. Отец смотрел с диким любопытством из окна, в тот момент как мы вместе двинулись в сторону драмтеатра. После спектакля мы с Лидой гуляли по улице Коммуны (сейчас Московская) и дошли до набережной, где стоял до 1955 года памятник Сталину, а позднее возвели Вечный огонь. Встретившиеся знакомые парни из 29-й школы надо мной, хлюпиком, смеялись: «Ну, ты, Андрюх, даёшь!».

Лето также проходило в велосипедных прогулках, которые мы совершали совместно со Славой Якимовым, а затем и со скрипачом Толей Лаптевым. Это были, пожалуй, мои лучшие друзья. Кажется, вместе все ездили на Келейное озеро и жгли костёр.

Продолжали мы иногда встречаться и с Игорем Дикаревым. У них с моим отцом были дружественные отношения, и мы у нас дома частенько ужинали, говорили о политике, искусстве и немного о женщинах; в небольших количествах пили даже водку, настоянную отцом на высушенных лимонных корочках. Игорь два года доучивался в 22-й школе, а после её окончания поступил в Ленинградский политехнический институт им. Калинина. После Игоря направили в город Саров Горьковской области на секретное предприятие, где он работает до сих пор.

К нам в Киров иногда ездила семья Бересневых из Севастополя. Алевтина Георгиевна Береснева была родной дочерью Георгия Матвеевича Кузнецова от первой жены. Её муж Александр Петрович был бывшим моряком. Он на вахте во время войны застудил конечности и стал впоследствии инвалидом. У них была дочь Наташа. Мы с ней оказались сверстниками и были дружны. Мой отец решил попросить их взять меня в Севастополь на некоторое время. Они согласились. Встретились мы с Наташей на даче у Ивана Матвеевича в Москве. Пожив там несколько дней, сели на поезд Москва — Севастополь. Так я впервые очутился в Крыму.

Севастополь был в 1962 году уже практически открытым городом. Раньше туда пускали лишь по определённым документам. Город показался необычайно красивым. Он был уже восстановлен после войны практически в первозданном виде. Много зелени, в основном, белые акации. Александр Петрович был добр, но, в то же время, строг и суров. Воинская служба, лихолетье и болезнь наложили свой отпечаток. Наташа говорила, что она любит гораздо больше отца, чем мать. Они имели собственную «Волгу» ГАЗ-21. А. П. нас катал по побережью Крыма и часто обгонял аккуратные чешские троллейбусы, которые связывали черноморское побережье Крыма с Симферополем. Помню, мы остановились у какого-то кафе. Береснев угостил всех чешским пивом. Мне кажется сейчас, что такого вкусного пива я не пил больше никогда.

Часто меня возили купаться на море. Например, в Учкуевку, на песчаный пляж. Удалось мне плавать и у самого памятника затонувшим кораблям. Ещё больше запомнилось купание на месте развалин Херсонеса, что на окраине Севастополя. Я там входил в море с бывшего причала или опускался в бывший колодец, в котором плескалась морская вода. Бродил также по каменному берегу, воображая, что я житель этого древнего античного полиса.

К сожалению, великое творение Ф. Рубо, панорама «Оборона Севастополя», была на реставрации. Я её увидел на экскурсии лишь в 1977 году, отдыхая в Ялте со второй женой. Зато диорама «Штурм Сапун-горы» была открыта и произвела на меня благоприятное впечатление. Александр Петрович говорил, что это неплохо, но панорама грандиознее и гениальнее.

Самостоятельно я посетил художественный музей. По крайней мере, я уже для отчёта перед собой начинал ходить в музеи сам. В Севастопольской же галерее запомнилось то, что там много картин В. Поленова. Я отметил близость мне цветовой гаммы этого художника, его оптимизм и доброту. Приехав, дома я отчитался насчёт Поленова перед отцом. Он был доволен, что я уже сам потихоньку приобщаюсь к изобразительному искусству.

С занятиями на фортепиано в Севастополе ничего не вышло, хотя у Бересневых стояло приличное пианино. И естественно, Добровольский мне задал пьесы из «Картинок с выставки» Мусоргского. Попытавшись учить «Бабу-Ягу», я быстро сдался из-за трудности аккордовых скачков и октав. Тем более тогда я ещё не был до конца раскрепощён, а мой педагог явно переоценивал мой потенциал.

Один раз мы с какими-то дворовыми мальчишками под вечер пошли пройтись по вечернему городу. В Севастополе в те дни было полно индонезийских моряков. В шестидесятых годах при Хрущёве и Сукарно ещё был расцвет советско-индонезийской дружбы. По репродукторам города звучала песня «Страна родная, Индонезия». Морячки из далёкой страны приехали в Крым с дружественным визитом. Они все были маленького роста. Я со своим 1,62, по сравнению с ними, казался довольно высоким. Постепенно мы с ребятами оказались в каком-то социалистическом кабачке вместе с индонезийцами. Визитёры выпивали и отрывались. Мы тоже пытались заказать всего по 100 грамм вина. Нам отказали из-за несовершеннолетнего возраста. Там был железный порядок. Плюс ко всему город был необычайно чист. Мне рассказывали, что севастопольские пионеры вели постоянные рейды по воспитанию аккуратности горожан, делая им замечания и заставляя подбирать взрослых за собой выброшенные стаканчики от мороженого, окурки и прочий сор.

Быстро стемнело, и мы заблудились в приморском городе. В темноте еле нашли дорогу. Пришёл поздно. Получил сильный нагоняй.

II

Второй курс, не отягчённый занятиями в вечерней школе, ознаменовался моими более целенаправленными занятиями по всем предметам. Вначале больше всего работал над Рондо Кабалевского для внутриучилищного конкурса. Мне дали грамоту за участие. Премию за ту же пьесу получила выпускница К. А. Бугровой Таня Вострухина. На зимнем экзамене я играл ми-мажорного Баха из I тома ХТК, этюд Лешгорна на октавы в ми-бемоль мажоре и какую-то советскую продукцию, вроде Полунина или Чекалова. Заработал даже 5—. Именно на этюде Лешгорна я почувствовал свободу пианистического аппарата. Больше Добровольский меня не заставлял бросать руку на клавиатуру, как половую тряпку. С середины второго курса начинается, как я считаю, истинная история меня как провинциального музыканта, в которой решающее значение имел Станислав Александрович.

Да и все мои друзья: Якимов, Лаптев, позднее Резников — были каждый в своём роде увлечены музыкой. Например, Якимов полюбил, прежде всего, Римского-Корсакова и слушал всю его музыку, которая существовала в записи на пластинках. Собирал художественные открытки, близкие к содержанию опер этого композитора. Кстати, я тоже интересовался этим автором, и мы обменивались с другом мнением о прослушанных записях: «Майская ночь», «Млада», «Ночь перед Рождеством» и т. д. Хотя моим пристрастием уже на протяжении многих лет был Александр Порфирьевич Бородин. Многие фрагменты «Князя Игоря» я знал с ранних лет. Кажется, уже в четыре года я пел по заказу гостей одну и ту же фразу из арии Игоря («О, дайте, дайте мне свободу...»). В 29-й школе я пытался с хором девочек разучивать «Улетай на крыльях ветра». К поступлению в училище я знал досконально эту всю не вполне законченную оперу.

Как-то в кабинете звукозаписи училища ещё на первом курсе я обнаружил квинтет Бородина фа-минор для двух скрипок, альта и двух виолончелей и, естественно, послушал, придя в неописуемый восторг. Эту плёнку, кроме меня, едва ли кто-нибудь и когда-нибудь слушал. Позднее я понял, что это раннее бородинское сочинение и написано оно под большим влиянием Мендельсона. Однако и сейчас, слушая эту музыку, поражаешься самородному таланту автора, который нигде не учился и написал весьма прилично разработанную партитуру. Тем более что с двумя виолончелями ансамбли, говорят, писать не слишком легко. Сказалось блестящее знание Бородиным камерной музыки, познанной им во время домашнего музицирования, где он сам нередко исполнял партию виолончели. Кроме бородинского произведения, существует ещё с таким же составом квинтет Шуберта в до-мажоре, «жуткий» по гениальности, который я считаю одной из вершин камерно-ансамблевой музыки вообще. И не только я. Такого же мнения о нём был Артур Рубинштейн, а также Тигран Алиханов (сейчас уже бывший ректор Московской государственной консерватории им. П. И. Чайковского) и замечательный музыкант, пианист, доцент МГК Рувим Островский.

После знакомства с квинтетом я продолжал изучать все немногочисленные произведения Бородина, включая ранние трио, квартет, секстет и др. Я выискивал эти ноты в библиотеке им. Герцена, которые издавались после войны небольшим тиражом под редакцией Б. Доброхотова. А если добавить к этому мысль Бородина о том, что камерная музыка наиболее развивает вкус и понимание у музыкантов и любителей, то можно констатировать, что именно бородинская приверженность к камерной музыке и сам его обаятельнейший образ дали мне толчок к серьёзному занятию ансамблевой игрой.

Значительно позднее у меня появились ноты фортепианного квинтета Бородина до-минор, который я выучил с коллегами к 1983 году, т. е. к 150-летию со дня рождения Бородина и был исполнен в филармонии на юбилейном концерте, организованном мною. Далее квинтет два раза «ездил» в Австрию и имел там неплохой спрос. Однако самым моим любимым произведением уже зрелого Бородина является 1-й струнный квартет ля-мажор, написанный практически на европейском уровне (это отмечал в своё время Г. А. Ларош), а в чём-то и превосходящий его, если прибавить российскую самобытность и новаторскую инструментовку, особенно в трио скерцо.

Якимов и я делились с Добровольским своими увлечениями. В результате наш учитель констатировал: «Значит, из вас Слава "окорсаканел", а Андрей "обородинел"». Мы посмеялись и были рады, что наш педагог реагирует на наше неравнодушие к своей специальности в её широком смысле. Да и он сам был, вероятно, большим почитателем «кучкистской» музыки («Могучая кучка» — творческое содружество русских композиторов. — Ред.), чем музыки Чайковского. Он нам утверждал, что у Римского-Корсакова почти нет слабых сочинений, а у Чайковского есть, и называл последнего в шутку «мещанским нытиком». На самом деле, я Чайковского всегда любил сердцем, а Римского-Корсакова — больше разумом, исключая трагическую «Царскую невесту». До сих пор Корсаков остаётся одним из уважаемых мною композиторов по своей эстетике, мастерству и истиной русскости. А такие произведения, как «Испанское каприччио», увертюра «Светлый праздник», по-настоящему захватывают. Об этих двух замечательных великих композиторах наверняка ещё не раз придётся вспомнить на страницах этих записок.

Со Славой Якимовым дружба углублялась. Он жил в частном деревянном доме на улице К. Либкнехта, на той же, что и я, только в другой стороне, недалеко от кинотеатра «Октябрь». Отец его был священником, служил в Серафимовской церкви настоятелем. Тогда храм этот был единственным действующим во всём областном центре. У них было шестеро детей. Сначала три девочки, потом три мальчика. Слава оказался младшим. Старшая сестра Славы Маша была разведена и имела дочь. Вскоре она заболела душевной болезнью, вплоть до приступов буйного поведения. Средняя дочь была замужем за священником из Котельнича.

Из братьев Якимовых выделялся Сергей. Он учился в политехническом институте. Как ни странно, он был моим коллегой по комсомольской должности. Слава говорил, что его брата часто осуждали за отца, хотя он сам в церковь, вроде бы, не ходил. Серёжа был, к тому же, ещё и штангистом, имел атлетическое телосложение. И вообще мне Сергей нравился, мне казалось, что он настоящий мужчина.

Мы со Славой часто дискутировали, особенно прогуливаясь по улице. Он кое в чём знал музыки больше, чем я, и агитировал меня увлечься Скрябиным. У него была запись 3-й симфонии и даже партитура. Я слушал вместе с ним и иронизировал над таким большим составом оркестра (Малера я ещё тогда не познал). К сожалению, Скрябин так и не стал моим героем, особенно поздний, за некоторым исключением, хотя я теоретически понимаю, что это уникальное явление в мировой музыке. Сравнивали мы с Якимовым и разные исполнительские интерпретации. Например, я воистину убедился, насколько более поэтично играет 1-ю балладу Шопена И. Гофман, чем Л. Оборин.

Спорили мы с ним и по вопросам религии. Я был непримиримым атеистом, а он имел безусловное влияние отца-священника. Слава терпеливо сносил мои агрессивные выпады против веры и спокойно доказывал свою точку зрения, хотя и заикаясь, но совсем не кипятясь. Однако мне страшно не нравилось так же, как и ему, разрушение властями храмов, которое продолжалось и во времена Хрущёва. Кажется, в конце осени 1962 года мы, узнав, что Феодоровскую церковь готовят к сносу, пошли поздно вечером прощаться с ней. Мы ползали по её опустошённым внутренностям, поднимаясь по лестницам почти к самому куполу. Из разбитых окон свистел ветер. Было немного жутковато. Это сооружение из красного кирпича прекрасно смотрелось с противоположного берега Вятки. Сейчас по этому поводу осталась лишь бессильная горечь невозвратно утраченного...

Было бы несправедливо не упомянуть уроки сольфеджио, которые стал вести Добровольский. Он много предлагал нам диктантов-пятиминуток, слухового анализа. Его методика давала для меня блестящие результаты. Я продвинулся по всем статьям, в конце года быстро и с удовольствием определял гармонические функции. И, кажется, имел за год пятёрку. Здесь наверняка учитель передал нам свою заинтересованность в этой музыкальной науке, исходящей из мобильной школы сольфеджио, полученной Добровольским ещё в Ленинградской капелле мальчиков. Единственный период моей музыкальной жизни, когда я испытывал радость и азарт от этого предмета. На третьем курсе со сменой педагога радость общения с сольфеджио угасла. И вообще, за что бы ни взялся Добровольский, он чаще всего относился к своим делам радостно, весело, несмотря на серьёзность поставленных задач. Я в какой-то мере унаследовал это его завидное качество. Одним словом, люби своё дело легко и весело, без напряжения и зажатия мышц — тогда можно будет достигнуть вполне серьёзных результатов малой кровью.

Во втором полугодии по специальности я учил ре-минорного Баха из I тома ХТК, 11-ю сонату Бетховена, три прелюдии Скрябина из оп. 16, этюды Мошковского, Аренского, Прокофьева (оп. 2 № 4). Как-то решил количество занятий довести до предела и занимался девять часов. Через три дня хотел побить и этот рекорд, просидев за инструментом одиннадцать часов! Обалдел прилично. Ведь Добровольский задал мне учить этюд-каприс Мошковского на стаккато, а также с акцентом сначала на первую секстольную шестнадцатую, потом — на вторую и т. д. Иначе этюд надо было в небыстром темпе пройти, по крайней мере, раз 8–10. Подобные упражнения проделывались и в левой руке этюда ми-бемоль мажор Аренского. На следующий день ничего не получалось. Однако дня через два-три почувствовал большой сдвиг и уверенность в себе. На экзамене в июне за второй курс я получил ровно «пять» и после объявления оценки от радости взял стул, кружась вместе с ним. Потом пошёл на гастролирующую оперу в триумфальном настроении и в новом костюме. Увидел в театре Элеонору Давидовну Найдёнову, поделился с ней радостью от удачно сданного экзамена и своими впечатлениями о приезжей труппе. Она, в свою очередь, высказала свои ощущения о поющих артистах.

Музыкальную литературу на втором курсе вела Л. С. Голушкова. В училище она, в основном, вела курс общего фортепиано, но после окончания Ленинградского института культуры им. Н. К. Крупской (тогда многие педагоги училища его оканчивали заочно для получения высшего образования) ей доверили этот важный предмет. Сама Голушкова была дамой весьма начитанной с хорошо развитой риторикой. Она многим не без назидательности давала советы. Её любили студенты за ум и умение убедительно преподнести материал. Хотя она не была меломаном и знала саму музыку, как мне казалось, не слишком хорошо, но теоретическая часть у неё была отлажена и тщательно подготовлена. Особенно Людмила Сергеевна с большим почтением читала тему «Оперная реформа Вагнера». Новаторство, стальная воля, сила духа, обилие медных духовых в оркестре, отличающие музыку этого немецкого композитора-колосса, особо привлекало преподавательницу. Да и сама она была непреклонна во многих своих жизненных убеждениях. Так что Вагнер ей был созвучен.

Однако ещё больше запомнилась биография Б. Сметаны в её изложении. Дело в том, что ещё в летние каникулы я читал монографию И. Мартынова про основоположника чешской музыки. Голушкова это почувствовала по моим вопросам ей. Затем через много лет она распространяла, в некотором роде, небылицу, что многие новые темы я изучал предварительно, а потом её проверял. Возможно, пару раз так было, но едва ли всегда. К сожалению, великолепный симфонический цикл Сметаны «Моя родина», о котором с пафосом говорила Голушкова, я узнал значительно позднее, после окончания консерватории. Также очень крепко засела в памяти ещё и симфония А. Дворжака «Из нового света» со всеми её партиями и повестью о Гайявате. Вообще эти два крупных чешских композитора стали в ряд любимых мною авторов, вопреки общепринятому сдержанному отношению к ним в бывшем СССР и России. Думаю: уж нет ли здесь частичной «вины» Голушковой.

На втором курсе меня выбрали в комитет комсомола училища и поручили мне политическую сферу. Комитет возглавляла Люся Дерябова с дирижёрского отделения, взрослая маленькая дамочка-брюнетка, лет двадцати четырёх-пяти, которая ещё и пела. Она была общительна, полна всяких планов, которые тут же могли остаться на уровне благих пожеланий. Она очень любила оперетты Кальмана, Легара, Дунаевского и Милютина. Я мало помню её конкретные дела, да и свои... тоже.

Зато в один прекрасный момент с меня пытались спрашивать в КГБ о идеологии одного из студентов училища Вадима Чепурова. Ему было 27 лет. Он со мной часто прогуливался и рассуждал о теории «загнивающего социализма», приводя в пример Кубу, где так же, как и в СССР, стало неважно с продуктами. Я ему тогда верил не полностью. Хотя к тому времени я перестал исповедовать коммунизм, подозревая, что это всё-таки утопия. Оказывается, у Чепурова была целая группа или кружок, являющийся одной из скромных ласточек протеста против тоталитарного режима в советской провинции. Его как главу вскоре арестовали.

Нас, многих парней, вызывали в серый дом на улице Ленина. Когда мне пришла повестка, родители ругались, думали, что я сотворил нечто антисоветское. Особенно кипятилась мать. Отец же дал наставление, чтобы я смотрел чиновникам из КГБ прямо в глаза, не витийствовал, вёл себя уверенно и говорил не всё, а только то, что считаю нужным. Офицер среднего возраста встретил меня, семнадцатилетнего салажонка, у лестницы. Я сразу стал пялиться в его глаза, но он с удивлённой ухмылкой пошёл дальше. Все мы с мальчиками договорились не выдавать Вадима. Нами поэтому в органах были недовольны и после виртуозной обработки вызвали ещё раз. На сей раз отбрехаться не удалось. Все что-нибудь сказали, кроме одной взрослой студентки по фамилии Шишкина, с которой у Вадима была дружественная связь. Позднее был закрытый суд. Меня вызывали повесткой. Я раскололся насчёт загнивающего кубинского социализма, ибо на бумаге это уже заставили написать. Дали Вадиму семь лет строгого режима (!). Была весна 1963 года. Но осенью 1964 года Хрущёва отстранили от власти. И уже весной 1965 года последовала брежневская амнистия. Вадима выпустили. Мы увиделись в общежитии. Был мой четвёртый курс. Мне было страшно неудобно. Казалось, что я всё-таки имел прямую причастность к тому, чтобы засадить его в тюрьму. Меня угнетала эта мысль. Однако, увидев меня, Вадим мне сдержанно пожал руку. Он встретил меня не как врага. Несмотря на это, ещё некоторое время было неуютно на душе.

Летом мы вдвоём с матерью поехали в Гагры отдыхать, оставив отца дома на попечение Нюры, прислуги тёти Сони. Пока нас не было, отец самостоятельно слушал пластинки, приобретённые мной за последнее время. Любимыми его произведениями были 3-я симфония Бетховена, 4-я «Итальянская» симфония Мендельсона, Квинтет для двух скрипок, двух альтов и виолончели соль-минор Моцарта, его же соната до-минор в исполнении Э. Гилельса и Реквием. Пока мы были на море, переписывались с отцом по авиапочте, в том числе и насчёт музыки.

Мать плавать не умела и залезала в воду лишь у самого берега. Я уже доплывал до буйков, что вызывало страшное внутреннее волнение моей родительницы. Сервиса на Кавказе тогда особого не было. Попался просто приличный частный дом, которым владел милиционер, а его жена и наша хозяйка работала продавщицей в ларьке. Жизнь была однообразной: два раза — море, очередь в столовой во время обеда, походы на рынок за фруктами и за продуктами на ужин и завтрак. Единственное исключение — поездка в Сухуми, в том числе в знаменитый обезьяний питомник, где я потешался над проделками этих животных.

Описание моего второго курса оказалось бы неполным, если бы я не упомянул моё поступление на работу в филиал ДМШ № 1 в качестве преподавателя специального фортепиано. Несмотря на мою тройку с плюсом, я всегда имел склонность к педагогике. Ведь с первого класса музыкальной школы «учил» своих игрушечных медведей играть на фортепиано, записывая им задания в специально сделанный мной игрушечный дневничок. Тогда, в начале шестидесятых годов, не хватало кадров для музыкальных школ. Да и в районах области они росли, как грибы. Так что меня взял Георгий Константинович Кобельков, директор Первой школы. Директором же филиала была выпускница училища Алевтина Александровна Софьина. Она была прирождённым администратором. Мне дали пять учеников, и я две смены в неделю работал на улице Короленко, в двухэтажном деревянном здании, на первом этаже, на втором помещалась вечерняя школа рабочей молодёжи № 11.

У нас сложился молодой и дружный коллектив. Там же работала пианистка Т. В. Чистова, также ученица Добровольского и любительница острых анекдотов, но она была на год-два меня постарше. Скрипку и хор вёл Л. Д. Гусев, озорной и творческий человек. Впоследствии он создал хор мальчиков «Соловушки». Мне нравилась живость Льва Дмитриевича. Иногда мы выступали с ним на концертах, где играли для пионеров «Вальс» Глиэра и «Чардаш» Монти. К сожалению, он недавно скончался в Эстонии, где долго и небезуспешно работал с русскими хоровыми коллективами. Первая жена его М. Н. Гусева была завучем филиала.

Симпатичные люди были и на народном отделении филиала: И. Н. Маляревская и В. Я. Шамшуров, которые вели класс баяна. В музыкальной школе мне было суждено проработать четыре года. Это было очень полезно, так как, по справедливому признанию А. Б. Гольденвейзера, преподаватель обычно учится больше у своих учеников, чем у своих учителей.

Однако были в школе и свои казусы. Добровольский учил, освобождая мне руку, играть как бы «мясом», то есть всем весом раскрепощённой руки. Я же у него многое перенимал. Один раз своей ученице также сказал про вес «мяса». На следующий день пришла её мать с упрёком и даже скандалом, что я издеваюсь над упитанностью её дочери. Дело в том, что девочка, по имени Таня и по фамилии Исупова, в свои четырнадцать лет была не столько полной, сколько акселераткой. Пришлось подключиться Софьиной, чтобы уладить конфликт.

Части III и IV