Главная > Выпуск №10 > Часть вторая

Часть вторая

В 1838 г. я поступил в Вятскую семинарию. Первый год моего учения в семинарии был для меня тяжёлым годом, оставившим глубокие следы на моём здоровье на долгое время. Не прошло, кажется, и двух недель с начала уроков, как я простудился в отвратительной семинарской бане, у меня сделалось рожистое воспаление на правой ноге. Меня тотчас отправили в семинарскую больницу. Бывший доктор семинарский не разобрал моей болезни и приказал делать примочки. Вследствие этого, на той и другой стороне ступни образовались такие сильные и злокачественные нарывы, которые едва совсем не лишили меня ноги, и целый год продержали меня на постели в больнице. Каких средств не употребляли, каких пластырей не накладывали, ничто не помогало. С начала сентября до Рождества я не мог вставать с постели. Я не знаю, зачем меня с большими трудностями и чрезвычайными для меня страданиями перевезли на Рождество в Белую. В Белой после аптечных средств начали лечить домашними средствами по совету упомянутой выше матушки Авдотьи Никифоровны. Между прочим, она посоветовала истолочь в ступе в мелкий порошок хрустальный стакан и сделать из него на меду пластырь и прикладывать к ноге, но я помню, от этого пластыря мне сделалось ещё хуже. Пробовали ещё несколько средств и все они оказались бесполезными, если не вредными.

Матушка, смотря на меня, вся исстрадалась, а батюшка начал уже подумывать о моей будущей судьбе. Они заставили меня переписывать метрики. «Надобно, Ванюша, хоть писать научиться хорошенько, чтобы, если нельзя будет учиться в семинарии, поступить хоть в писцы куда-нибудь». Слова эти, сказанные батюшкой без всякого умысла, сильно меня опечалили, однако же я не терял совсем надежды на выздоровление и спустя месяц после Рождества стал опять проситься в семинарскую больницу. Меня приняли в больницу и опять стали лечить, но по-прежнему безуспешно. Так продолжалось до весны.

Весной приехал в Вятку новый молодой доктор, поляк Ивановский. Его пригласили в семинарскую больницу. Осмотрев мою ногу, он сказал, что дело слишком запущено, что в нарывах образовалось дикое мясо, что надобно будет сделать операцию – вырезать его или выжечь ляписом, иначе может развиться костоед. Посмотрев ещё раз, другой, он начал выжигать мясо ляписом, операция эта была довольно мучительна, но она спасла мне ногу, после неё в нарывах образовались глубокие впадины, которые нужно было восполнить здоровым мясом, которое должно было нарасти. Это производилось посредством различных примочек и присыпаний каким-то порошком и продолжалось очень долго. Между тем, доктор обратил внимание и на общее состояние моего здоровья. Он боялся, чтобы от такого продолжительного лежания без свежего воздуха в душной комнате у меня не развилась чахотка, и предписал разные укрепляющие средства, особенно как можно чаще велел выводить меня на майский свежий воздух.

Как только я начал поправляться и раны на ногах стали затягиваться, он велел отправить меня в село. В Белой я всё лето сам, указанными мне способами и данными мне средствами, лечил свою ногу, делая постоянно промывания и присыпания. К концу августа я, ходивший в башмаке и валенке, мог надеть широкий сапог, а в начале сентября отправиться в семинарию уже не лежать в семинарской больнице, а учиться. Приехав в семинарию, я прежде всего явился в больницу показать свою ногу доктору Ивановскому. Осмотрев мою ногу, он сказал: «Ну, счастлив ты, что это случилось с тобой в молодых годах (мне было тогда 16 лет), молодость спасла тебя, а то бы тебе, пожалуй, несдобровать». Он велел мне обложить ногу каким-то сухим пластырем и носить его, не снимая, сколько возможно дальше. Хотя раны зажили, но я ещё хромал более полугода. Я всегда с глубочайшею благодарностью вспоминаю о моём благодетеле докторе Ивановском, который спас меня, может быть, от совершенной погибели.

После Ивановского я также должен вспомнить здесь о бывшем подлекаре семинарском Михаиле Кирилловиче Кулёве, который чрезвычайно внимательно ухаживал за мной во время моей болезни и всячески утешал меня, когда мне было уж очень тяжело. При семинарской больнице была своя аптека и при ней два подлекаря для приготовления лекарств и для смотрения за больными. Подлекари эти выбирались из семинаристов, учеников риторики, при самом поступлении их в семинарию и оставались в этой должности до окончания семинарского курса. Собственно, учебного семинарского курса они не проходили, сочинений не подавали и являлись только на экзамены и, «получив столба», как тогда выражались об учениках, ничего не ответивших на экзамене, возвращались в больницу, однако же перешедшими в следующий класс за свои особые подлекарские добродетели. Но, не занимаясь семинарскими науками, они усердно занимались медицинским делом и под руководством доктора семинарского, иногда до такой степени навыкали в этом деле, что по выходе из семинарии сами делались лекарями. Из таких подлекарей был и Михаил Кириллович Кулёв. В течение шестилетнего пребывания в семинарской больнице он постоянно читал медицинские книги, внимательно следил за болезнями семинаристов, научился распознавать и лечить их и составлять лекарства, так что по выходе из семинарии, сделавшись священником в селе Балезино (Глазовского уезда), он завёл свою аптеку и лечил всех приходящих крестьян и скоро приобрёл репутацию хорошего доктора во всём Глазовском уезде. Проезжая через Балезино в 1854 г., я заходил к нему. В это время он, увлекшись водолечебною методой Присница, открыл у себя небольшую водолечебницу и лечил разных больных очень успешно.

Таким образом, первый год семинарского учения у меня совершенно пропал. К сожалению, у меня не нашлось в это время никакого руководителя, который бы научил меня, что мне можно было делать в больнице вместо классных уроков, на которые я не мог ходить. Всего лучше бы, конечно, в это время мне заняться изучением языков, но никто не указал на это. Книг для чтения взять было негде, да и чтение книг в это время ещё не было в обыкновении, и я целый год питался двумя-тремя учебниками. Целые дни и ночи я проводил почти без всякого дела, в ужасной тоске, которая часто доводила меня до слёз. Между тем, по окончании года семинарское начальство хотело совсем исключить меня из семинарии, на том основании, что я целый год был болен и не ходил в класс. К счастью, за меня заступился один учитель, священник Василий Михайлович Суворов. Указав на то, что я поступил в семинарию из Нолинского училища первым учеником и что он лично знает моего батюшку как заботливого отца и меня как ученика хорошего и даровитого, упросил начальство оставить меня в семинарии ещё на год. Я помню, как грустно было мне, когда я, пришедши в первый раз в класс, должен был, как показано было по списку, занять почти последнее место, на последней парте. Заметив мою грусть, учитель риторики Никанор Агафоникович Романов, подошедши ко мне, ободрил меня, сказавши, что это ненадолго, что мне скоро возвратят прежнее место, когда я буду хорошо учиться. Для меня очень дорого было это утешение учителя. Соскучившись по учению, по классным занятиям и, так сказать, проголодавшись в течение целого года без них, я начал заниматься с такой жадностью, что к экзамену перед Рождеством перешёл с последней парты на первую, а через полгода переведён был в следующий философский класс в числе первых учеников.

В 30–40-х годах направление в образовании было ещё теоретическим: согласно ещё средневековой классификации науки, все науки разделялись на главные и второстепенные. Главными науками в семинариях и академиях считались: словесность или риторика, философия и богословие. Словесность преподавалась в низшем отделении семинарии (два года), которое поэтому и называлось словесным или риторическим отделением; философия в среднем отделении, которое называлось философским, богословие в высшем или богословском отделении. До 40-х годов все эти три науки (да и некоторые другие) преподавались на латинском языке, а в 40-м году произошла в духовных заведениях реформа, главным пунктом которой было постановление преподавать все науки на русском языке. Следовательно, я, поступивший в семинарию в 1838–1839 учебном году, поначалу своего образования принадлежу ещё к старому дореформенному периоду и словесность или риторику слушал ещё на латинском языке. Риторика преподавалась по Бургию, преподавал её упомянутый выше учитель Н.А. Романов, преподавание его ничем особенно не выделялось, переводили Бургия на русский язык, перевод сопровождался разными объяснениями и примерами из разных сочинений, потом писались сочинения или так называемые задачки в форме периодов и хрий5 «omnis eloquentiae imum fundamentum est periodus, periodus est vero» и т. д. Это первое положение Бургия было первым и главным положением, которое теоретически и практически проводилось во всех уроках при преподавании риторики. В конце второго года давали писать описания и даже два или три рассуждения. Книг для чтения давали мало, да и литературных книг в семинарской библиотеке тогда и не было. Сочинения Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского и Пушкина нам были известны только по образцам и примерам, которые приводились на уроках для объяснения той или другой литературной, прозаической или стихотворной формы. Преподавание, как можно видеть, очень бедное. Оно, конечно, не могло во мне возбудить того особенного расположения к науке словесности или литературе, которое впоследствии развилось во мне другими путями, независимыми от классного семинарского преподавания.

В среднем отделении семинарии учиться было интереснее. Здесь читалась философия и читалась не на латинском, как прежде, а на русском языке, читали её профессор из воспитанников Московской академии, ученик и последователь знаменитого Ф. А. Голубинского, Герасим Алексеевич Никитников. Из философских наук, по новому уставу, преподавались только логика и психология, логика читалась по Бахману, психология по запискам Никитникова, которые были, кажется, сокращением академических записок Голубинского. Никитников приехал в Вятскую семинарию в 1838–1839 году, следовательно, за два года до моего поступления в философский класс. В эти два года, составлявшие первый курс семинарского преподавания, он приобрёл такую прекрасную репутацию у своих учеников, что, расставаясь с ним, при переходе в следующий богословский курс, они в благодарность за его преподавание преподнесли ему золотые часы. Факт такого заявления учеников своего расположения к наставнику до того времени, говорят, совершенно небывалый в семинарии Вятской (обыкновенно носили учителям только куличи в именины), обратил на себя внимание всей Вятки и о нём громко и долго говорили. Следовательно, перешедши в философский класс, уже заранее были предрасположены в его пользу. И действительно: он был прекрасным профессором, лучшим во всей семинарии в то время. Он не имел особого дара красноречия, голос у него был даже несколько сиповатый, но он говорил свободно, просто и чрезвычайно понятно, самые мудрёные отвлечённые логические понятия он старался уяснить и упростить до того, что после его классного предварительного объяснения уроки выучивались не так трудно, а иногда совсем легко. Записки по психологии, которые он давал ученикам, отличались краткостью, точностью и логической последовательностью, этих качеств он требовал и от учеников как в уроках, так и в сочинениях. На сочинения он обращал особенное внимание. Он имел обыкновение лучшие и худшие сочинения разбирать в классе, указывая достоинства и их недостатки. Эти разборы были чрезвычайно полезны для нашего умственного развития, о котором он всего более и заботился при своём преподавании логики и психологии.

По примеру предшествующего курса и наш курс вздумал выразить свою благодарность и в день его именин поднесли ему хорошего сукна на пару платья. Такой подарок мы выбрали потому, что узнали, что он очень небогат, что ему не на что даже сшить новый сюртук. При поднесении подарка я говорил ему речь. Мне же поручено было и собирать деньги для подарка. Это поручение было выполнить нелегко. Особенно мне трудно казалось сберечь деньги (около 5 рублей) до покупки подарка. Запирать их было негде, если с собой носить, то можно было выронить и потерять. Мне пришло в голову лучше прятать их в тюфяке своей постели, я так и делал каждый раз, как накопилось порядочное количество. Но мысль, что могут заметить мою проделку и утащить деньги, постоянно меня так беспокоила, что я не мог спать спокойно, пока не кончилась вся эта история. Тогда я припомнил сказку-басню о весёлом сапожнике.

По новому уставу в семинарии в среднем отделении положено было читать ещё медицину и сельское хозяйство. В нашем курсе ещё не успели ввести преподавание этих предметов на самом деле, но Г. А. Никитников, воспользовавшись постановлением устава, дал нам тему для сочинения «О возможности и необходимости изучения медицины в духовной семинарии». Эта тема мне очень понравилась, и я особенно старательно занялся сочинением и написал такое хорошее сочинение, что Никитников назначил его чтение на публичном экзамене. Само же чтение, однако, не состоялось, потому что при множестве других сочинений, назначенных для экзамена, на моё сочинение недостало времени. Мысль сделать священника и народным врачом, способным подать крестьянам нужную помощь в болезнях, была мысль чрезвычайно хорошая, но для того, чтобы она не осталась бесполезной, нужно было составить особую программу и руководство по медицине применительно к народным потребностям и к положению священника. Но этого не было сделано, и приглашённые в семинарию медики обыкновенно читали по университетским запискам и большею частью то, что совершенно не нужно для священника как народного врача, но не читали того, что для него нужно. Другая мысль устава – сделать священника сельским хозяином – была и сама по себе неудачная и неосновательная. Ещё Татищев, как известно, в своей духовной заметил, что священнику некогда заниматься хлебопашеством, да и возиться ему с навозом неприлично, это – не его дело. Это замечание совершенно справедливо. Священники и прежде занимались хлебопашеством, но при этом неизбежно оставляли многие монастырские обязанности.

В высшем или богословском отделении главную науку, богословие, преподавал нам наш ректор семинарии, архиепископ Амвросий (Красовский) по руководству Терновского. Богословие Терновского и само по себе было очень необширно, но о. ректор нашёл нужным ещё сократить его и составить из него коротенькие записи, по которым мы и должны были приготовлять свои уроки. Преподавание его состояло только в объяснении этих записок. В богословском отделении мы писали рассуждения на разные богословские темы и проповеди.

Лучшие проповеди заставляли нас произносить в семинарской церкви и в церкви Трифонова монастыря, где ректор был настоятелем и всегда служил там. Мне несколько раз приводилось произносить проповеди в семинарской церкви и в монастыре. Надобно заметить, что мне нравилось писать проповеди и сама роль проповедника. Я выше заметил, что на проповедях преосвященного Иннокентия я начал учиться сочинительству. Недовольствуясь очередными семинарскими проповедями, я вздумал ещё попробовать написать проповедь для села, в народном стиле.

В Бельском селе, на другой день Рождества, бывает престольный праздник (Собор Пресв. Богородицы). Я и написал к этому дню проповедь на слова читающегося в Богородичные праздники Евангелия Марка: «Марфа, печешися и молвише о мнозе. Едино же есть на потребу». Темой или предметом проповеди была мысль, что не нужно заботиться о земных благах, а надобно поучаться в законе Божии для спасения души. Я представил её на цензуру учителю В.М. Суворову, и он её одобрил. Приехав в Белую, я с разрешения благочинного, настоятеля церкви, сказал проповедь. Но что же вышло? Стыд, смех и досада пробуждались во мне потом всегда, когда я вспоминаю об этом первом опыте моего народного проповедничества. После обедни, когда я вместе с батюшкой и братьями сидел дома за обедом, вдруг меня вызывают и говорят, что меня спрашивает какой-то торговый человек. Выхожу в избу и вижу – действительно торговый человек. «Что нужно?» – «А вот ты, батюшка, сегодня в церкви больно хорошо сказывал о том, как надобно наживать и копить и сберегать деньги, и как сделаться богатым человеком. Мы люди торговые, и это нам знать хорошо и нужно». Кровь бросилась мне в лицо. Но разве этому я учил сегодня? Я, напротив, говорил, что не нужно много заботиться о собирании денег и богатства, а надобно делать добрые дела, помогать бедным и нищим и пр. Но торговый человек и слышать не хотел моих вразумений, а продолжал повторять своё: «Нет, это больно хорошо знать, мы люди торговые».

Такой афронт произошёл, разумеется, от того, что я, стараясь свои мысли о прахе и тленности земных благ сделать как можно яснее и понятнее для народа, изобразил в самых наглядных картинах и какими заботами и усилиями люди приобретают деньги и спрятывают их в мешочки, в коробки, сундучки, и как всё с трудом нажитое богатство проходит прахом. Из этого я сделал вывод, что, значит, не нужно и заботиться о богатстве и земных благах, а стараться делать то, что нужно и полезно для спасения души. Но торговый человек, а за ним, вероятно, и все или многие другие мои слушатели поняли и усвоили только первую половину моей проповеди, а вторую оставили без внимания. Таким образом, я достиг своей проповедью цели совершенно противоположной. К большой досаде, этот первый опыт моего проповедничества для народа и в народном стиле подвергся осмеянию и в семинарии.

Цензуровавший проповедь учитель В. М. Суворов, вскоре после рождественских каникул пришедши в класс значительно выпивши и балагуря на разные смешные темы, вздумал посмеяться и над моим проповедничеством в народном духе. Он рассказал в классе содержание моей проповеди и представил народный, взятый из жизни элемент в ней, в таком карикатурном виде, что заставил учеников смеяться. Но что тут было смешного? Цель моя сделать поучение как можно понятнее для народа, была хорошая, мысль – представить это поучение в самых простых народных формах, была верная. Сознаюсь, что моя проповедь, как первый опыт в этом роде, заключала в себе много недостатков, но в таком случае и нужно было только указать на эти недостатки. Между тем, насмешка была направлена не только на недостатки, но и самый принцип народного стиля в проповеди. Этот принцип слишком противоречил тому высокому стилю и высоким свойствам, какие требовались от проповеди, господствовавшей тогда гомилетической теории. До такой степени трудно тогда укладывалась мысль о народности в образовании и учительстве в головах ещё самих учителей в духовной школе в начале 40-х годов. Всё это было причиною того, что указанный первый опыт моей проповеди для простого народа сделался последним опытом; больше я и не пытался писать такие проповеди. Впрочем, и мои планы в это время уже изменились, я решил не поступать в священники прямо по окончании семинарского курса, а ехать учиться в академию, или сделаться учителем в духовном училище.

К главным же предметам во всех трёх отделениях семинарии относилось и чтение, и объяснение Священного Писания. Этот предмет преподавал молодой учитель, приехавший из Петербургской духовной академии А. Я. Спасский. Я узнал его ещё в словесном отделении, где он читал Ветхий Завет. Нам, помню, нравилось то, что он читал некоторые книги по литографированному переводу Павского.

Я пишу не историю своей жизни или своего образования, а только краткую записку, в которой положил говорить о тех лицах, которые имели близкое ко мне отношение, о тех фактах, случаях и обстоятельствах, иногда очень мелких и несложных, которые остались у меня в памяти, как имевшие значение для меня лично. Поэтому никому не должно казаться странным то, что я многое пропускаю важное и не говорю о многих таких лицах описываемого времени, которые пользовались также известностью и уважением.

Риторический и философский классы разделялись каждый на два отделения, я учился во втором отделении и потому говорил только о главных преподавателях этого отделения. В первом отделении словесность читал И. Ф. Фармаковский, о котором я буду говорить ниже, как об инспекторе, а философию С. Н. Каменский. Он воспитывался в Киевской академии и отличался мистическим направлением, в своих записках по психологии он постоянно тексты Священного Писания и всю психологию старался построить на основе Св. Писания и на учении отцов церкви. Это выходило очень характерно и оригинально. Исторические науки и физико-математические считались науками второстепенными и потому воспитанники ими занимались очень плохо. Я приехал в академию с такими плохими знаниями по математике, что долго не способен был хорошо понимать академические лекции и в течение всего академического курса не мог усвоить математическую премудрость. Историю я также знал недостаточно, но с нею скоро сладил. В общем, в прочем виде образование в Вятской семинарии стояло на таком же уровне, как и в других семинариях, по крайней мере, воспитанники, поступавшие из неё в академии и особенно в Казанскую академию, оказывались не хуже воспитанников других семинарий.

Ректор семинарии арх. Амвросий был чрезвычайно добрый и скромный, без гордости монашеской и деспотизма. Он поступил в монашество, уже поживши семейной жизнью, и имел троих детей, а такие монахи большею частью бывают человечнее и добрее тех, которые отрекаются от жизни и от мира, ещё нисколько не узнавши их, ещё на студенческой скамье. Да и в монахи он пошёл почти случайно. Оставшись после смерти своей жены с троими детьми, он вздумал приобрести для них новую мать и жениться на вдове бывшего профессора семинарии А. М. Соколова, но так как в это время он был уже священником, то должен был подать прошение в Синод о сложении с него сана духовного и об увольнении в светское звание. Но в Синоде в это время заседал бывший в Вятке епископ Кирилл. Заявив Синоду, что он священника или даже протоиерея Александра Ивановича Красовского лично знает как человека хорошего и полезного, он посоветовал не увольнять его из духовного звания, а сам убедил поступить в монахи, обещая, что его немедленно сделают ректором семинарии. Он и поступил в монахи и, действительно, скоро сделался ректором семинарии; о. Амвросий не отличался особенными дарованиями ни как профессор, ни как администратор семинарии, но он был умный, добрый и честный человек и проходил свои обязанности исправно. Впрочем, инициатива и окончательное решение дела в каких-нибудь важных случаях принадлежало не ему, а бывшему тогда инспектору, протоиерею Игнатию Фёдоровичу Фармаковскому, который и был настоящей силой в семинарии.

Это сознавали все, начиная от первого профессора, который обращался к нему за советом, и до последнего словесника-семинариста, который боялся его, как огня и бегал от него за полверсты. Такое значение он приобрёл сколько умом своим, знанием всякого дела и твердостью своего характера, столько же и положением в вятской иерархии. Он был старшим зятем знаменитого в то время кафедрального протоиерея Азария Тимофеевича Шиллегодского, которого называли промыслом или провидением Вятской епархии и который держал её в своих руках гораздо крепче, чем тогдашний слабый владыка Вятский преосвященный Неофит. И как А. Т. Шиллегодский держал Вятскую епархию в своих руках, так зять его Фармаковский держал в своих руках Вятскую семинарию.

Нельзя сказать, чтобы эти руки были в ежовых рукавицах, но и не в лайковых мягких перчатках. Управление его семинарией не отличалось мягкостью, многие находили его слишком суровым, оно носило на себе все черты общего режима суровой николаевской эпохи. Он не позволял себе оскорблять семинариста действием, но не церемонился с ним на словах, любил сильно побраниться и при этом не жалел самых грубых и оскорбительных слов. За это семинаристы называли его грубым мужиком, извощиком и всячески бранили в свою очередь уже самым бурсацким образом. Распекания, нотации, увещевания как отдельные, так и общие en masse он считал самым необходимым и сильным орудием своего управления и, надобно отдать ему справедливость, умел делать их. Во всей силе своего инспекторского красноречия он являлся при посещении номеров, где жили семинаристы, и на докладах ему старших о благосостоянии семинарии. При этих случаях он говорил обширные речи. Несмотря на то, что они были часто язвительны и обидны для семинарского самолюбия, семинаристы их слушали, отдельные меткие выражения пускали по всей семинарии, и они долго ходили, как поговорки.

Старшие всех номеров обязаны были каждый день после уроков в 9 часов являться к инспектору для донесения о благосостоянии семинарии. И. Ф. Фармаковский при этом по поводу каких-нибудь неисправностей или беспорядков в семинарской жизни пускался в длинные рассуждения, отличавшиеся глубокими мыслями и силою красноречия, так что мы с удовольствием их слушали, мы тогда думали, что он предварительно готовился к таким рассуждениям, они продолжались по получасу, а иногда и по часу. Эти речи и рассуждения, в которых он касался самых разнообразных предметов, имели для нас, семинаристов, чрезвычайно важное воспитательное значение. Мне чаще других приходилось бывать и слушать Фармаковского, потому что я был так называемым сеньором и был посредником между учениками и начальством во всех сношениях. Я лично с глубокой благодарностью вспоминаю о нём, тем более, что он помог мне поступить и в академию. Я сказал, что семинаристы его не любили и боялись, но надобно прибавить, что когда он вышел из семинарии, то все жалели о нём. И было о чём пожалеть. Это была сила, достаточно умная для того, чтобы держать на должном уровне установившийся издавна строй семинарский и, согласно с этим строем, направлять её к известным целям.

Вятская семинария находится почти в двух верстах от города. Сохранилось предание, будто это место составляло дачу одного из вятских архиереев, который пожертвовал её с семинарии; один из семинарских корпусов до сих пор называется архиерейским. В настоящее время семинария состоит из четырёх громадных корпусов, не считая отдельных зданий библиотеки, больницы, бани и проч. В моё время в семинарии жило до 400 учеников, казённых и пансионеров. Пансионеры платили: священнические дети по 80 рублей ассигнациями в год, дьяконские по 60, а причетнические по 50 руб.

Но кормили учеников не по степени или количеству платы, какую они вносили в семинарскую казну, а по степени образования, или по отделениям: богословов кормили лучше, чем философов; философов лучше, чем словесников. Для раздачи жира для щей и масла для каши поделаны были разной величины жестяные мерки, для богословов побольше, для философов поменьше, для словесников ещё меньше. Из щей, когда они совсем уже сварятся в котле, снимали весь жир в особые ендовы, и из них указанными мерками наливали в миски учеников; обыкновенно служитель, наливши в миску щей, подходил к комиссару, раздававшему жиры, подставив миску. Громко говорил: «Богословам», и комиссар наливал в миску богословскую мерку жира, другой с другой миской говорил: «Философам», третий говорил: «Словесникам», и отпускалась философская или словесническая мерка жиру. Так же точно поступали при раздаче масла в кашу разными мерками: поднося блюдо с кашей, служитель выкрикивал: «Богословам!», «Философам!», «Словесникам!», и комиссар наливал богословскую или философскую, или словесническую мерку масла. Такой порядок, очень несправедливый и обидный для семинарских животиков, говорят, был заведён ректором семинарии Никодимом, бывшим потом викарием Казанским.

2006 № 10.jpg

И. Я. Порфирьев с женой и детьми.
На обороте надпись: «Августа Гордеевна, Иван Яковлевич Порфирьевы с детьми: сыном Николаем и дочерьми Ольгой (слева) и Екатериной. 1868 г.»

Столовая, где обедали и ужинали семинаристы, занимала весь широкий этаж западного корпуса. В эту столовую одними дверями должны были входить 400 семинаристов, как долго она в этих случаях стояла отворенной и, как зимой она в это время, часто морозное, остывала, по всей столовой распространялся такой сильный пар, что, севши за стол, мы часто не видели долго ни кушаний, ни друг друга и дрожали, как в лихорадке, пока не согревались от горячих щей. Особенно беда была для тех, кому приходилось сидеть около дверей и даже у самых дверей, когда входили семинаристы в столовую. Мне несколько времени приходилось занимать такое место в столовой, я с ужасом вспоминаю о тех страданиях от сильного холода, какие я испытывал. Как я, при слабом здоровье, мог перенести это. Кормили нас очень плохо, а, главное, очень однообразно: вечные щи и каша, только по праздникам пироги и жаркое. Богатым семинаристам из дома присылали яйца, масло и толокно. Масло, разумеется, простое, употребляли как чухонское, намазывали на ломоть черного хлеба и ели, запивая водой. Яйца ели большею частью сырыми, потому что печь или варить их было негде, да и некогда. Толокно ели с квасом, накрошив туда чёрного хлеба или луку. Несмотря на всю первобытность последнего кушанья, многие из неимущих завидовали имущим. Около семинарии находится довольно близко деревня Пахомово, куда семинаристы отправлялись похлебать молоко, заказать яичницу, селянку, даже пельмени. Пахомово, где жил и семинарский булочник, было для семинаристов некоторого рода клубом и вместе гостиницей, где можно было не только закусить, но и выпить.

Баню для семинаристов топили через две недели или через 10 дней. Баней было большое каменное строение, и зимой от одного раза до другого так настывало, что, хотя начинали топить её за сутки до срока, лёд и замерзшая вода не успевала совсем растаять около стены и на полу, так что семинаристы, раздевшись как можно скорее, старались пробежать на полок и там мылись. Сколько семинаристов в бане сильнейшим образом простуживалось и получало разные болезни. Имея это в виду, я зимой избегал бани или ходил чрезвычайно редко.

Библиотека семинарии помещалась в отдельном, сравнительно небольшом, но хорошем каменном здании, но существенный недостаток его заключался в том, что в нём не было ни одной печи. Вследствие этого зимой библиотека была почти недоступна или мало доступна. Учеников впускали в неё только при начале учения, когда нужно было выдавать разные учебники. Когда оказывались нужны книги кому-нибудь из преподавателей, то он представлял список их библиотекарю, а библиотекарь, накопивши несколько таких списков, отправлялся в библиотеку, одевшись потеплее, и за раз набрав требуемых книг, уносил их в свою квартиру и уже здесь выдавал книги тем, кто их требовал. В библиотеке, сколько я помню, было много книг отцов церкви и старых изданий греческих и римских классиков, но книг учёных и литературных было мало. Для чтения семинаристам давали книги духовного содержания, особенно всем богословам давали непременно по тому того или другого отца церкви, но эти огромные фолианты в кожаных переплётах не читались. Их клали на кровать в голову, вместо досок, чтобы не проваливались подушки.

По поводу библиотеки Вятской мне приходит на память следующий случай, характеризующий отношение семинарского начальства и семинарской интеллигенции к книгам учёно-литературного содержания. В 1855 г. я был в Вятке во время каникул и вздумал посмотреть, какие есть книги в Вятской семинарии по русской литературе, особенно, нет ли старых журналов: в это время я был занят мыслью составить краткий исторический обзор русских газет и журналов XVIII века. Библиотекарем в это время был П. В. Хитров. На вопрос мой о старых журналах, он мне сейчас представил каталог всех книг семинарской библиотеки. Пробежав в каталоге отдел газет и журналов, я заметил: «Мне, кажется, прежде было больше журналов?» –«Да, больше было, да недавно много исключили из каталога, т. к. они были ветхи, растрёпаны, да и разрознены». «Куда же Вы их девали?» – «Да они вынесены, как исключённые из каталога, и сложены в одном месте». «Нельзя ли мне показать их, может быть, между ними найдутся для меня интересные книги?» – «Хорошо, только нельзя ли Вам побывать дня через два, к тому времени мы их приготовим». Но я стал настаивать, чтобы мне их показали теперь же, и в большом смущении объявили мне, что они сложены частью на подволоке, частью в ретирадной комнате при библиотеке. В ретирадную комнату я не пошел, а на подволоку попросил провести меня. Оказалось, что по всей подволоке разбросаны, загажены птицами и покрыты пылью разрозненные книжки «Телеграфа», «Телескопа», «Сатирического вестника» и других журналов. Повторив своё обещание очистить книги и даже прислать их мне на квартиру в город, библиотекарь прибавил, что, если я найду какие-нибудь книги и журналы интересными, то могу оставить их у себя, так как они совершенно никому не нужны в семинарии, уже исключены из каталога и девать их некуда. Через два дня он исполнил своё обещание и прислал книги. Так как разбирать их было некогда, то я и вздумал, воспользовавшись его предложением, взять все книги в Казань. В это время в Вятку на Семёновскую ярмарку приезжал казанский книгопродавец И. В. Дубровин, я и поручил ему перевезти книги в Казань. После разбора, действительно, мало нашлось ценных изданий, например, за целый год или за полгода, слишком долго они валялись без призора и были растащены. Воспользовавшись ими, сколько было можно, я потом передал их в академическую библиотеку. Не более как 30 лет тому назад, старым книгам исторического и литературного содержания в духовных заведениях ещё совсем не придавалось значения, какое они имеют в настоящее время. Я помню, в то время, как я учился в семинарии, на публичных экзаменах ученикам словесности и философии в подарок раздавали по несколько книжек отчётов обер-прокурора Св. Синода за старые годы, ученикам эти книжки были совсем не интересны, они их бросали не читавши, а семинария через это теряла весьма важные документы для истории русской церкви и духовного образования.

Об ученических библиотеках для чтения или каких-нибудь читальнях в моё время, разумеется, не могло быть даже мысли, в свободное время и в праздники читали те же учебные и учёные книги, как и в учебное время. Поэтому праздники проводили очень скучно. Единственным развлечением служили пение и музыка. Эти два искусства были довольно распространены в семинарии и поставлены очень хорошо. Вятская епархия уже издавна отличается хорошим церковным пением и даже особым стилем в этом пении. Этот стиль появился ещё в 30-х годах при преосвященном вятском Кирилле. Вятская епархия признаёт Кирилла своим цивилизатором, о нем до сих пор и говорят, что он умыл, одел, причесал и научил жить вятское духовенство. Замечательно умный и талантливый (что выразилось в его проповедях), он в то же время отличался изящным вкусом, он во всём любил чистоту и порядок, приличие и красоту, того же требовал от духовенства. Во время посещения епархии он не только производил ревизию, но и учил духовенство жить.

Приехав в село, он, разумеется, прежде всего шёл в церковь и осматривал, хорошо ли она устроена и чисто ли содержится, хорошо ли служит клир… Потом отправлялся в дом священника, дьякона, а иногда и дьячка, требовал, чтобы они показали ему своё хозяйство, опрятно ли живут, как сами одеваются и одевают детей, как их учат, при этом делал разные наставления. Этот преосвященный Кирилл вместе с другими хорошими обычаями ввёл в епархии Вятской и хорошее церковное пение. Когда его вызвали в Петербург для присутствования в Синоде, то он взял свой хор певчих и заставил их, вместе с регентом, ходить в придворную капеллу учиться пению. И певчие выучились хорошему пению и, возвратившись в Вятку, распространили его по всей Вятской епархии.

Но я сказал, что церковное пение в Вятке отличалось особым вкусом, особым стилем. Этот вкус и стиль зависел уже от самого вятского регента, иеромонаха Анатолия. Отец Анатолий был не только хороший регент и учитель пения, но и сам артист-композитор, он написал очень много церковных песен, которые долго пели не только по всей Вятской епархии, но и за пределами оной. Он лет 40 был архиерейским регентом, превосходно устроил архиерейский хор, воспитал множество отличных знатоков пения, которые потом были регентами в разных местах, и создал и утвердил тот стиль в церковном пении, который, по справедливости, называют вятским.

Под влиянием архиерейского хора устроился и очень хороший хор в семинарии, который, подобно архиерейскому, также пользовался известностью в городе. Его также, как и архиерейский хор, постоянно приглашали богатые и знатные люди в Вятке на именины, на свадьбы, на похороны и на разные праздники. Кроме пения в семинарской церкви, хор был полезен тем, что он развивал в семинаристах любовь и вкус к пению вообще. Семинаристы очень любили пение и для этого часто, особенно в праздники, собирались в некоторые номера, где было больше певцов-любителей, или где жил сам регент, а летом, особенно во время рекреаций, для пения выходили на балкон архиерейского корпуса и здесь пели концерты и разные канты с оркестром музыки. Слушать такое пение выходили часто профессора и само начальство – ректор и инспектор. Едва только ректор появлялся на тротуарах, шедших вокруг всего семинарского двора и около сада, находившегося в середине этого двора, певчие начинали петь адресованный лично к нему кант:

Мы тебя любим сердечно,
Быть нам начальником вечно!
Видим в тебе мы отца.
Рады с тобою мы в воду,
Рады в огонь, непогоду,
Всякой с тобою нам край
Кажется рай, рай, рай!

Продолжение...