Ещё о жизни моей в деревне с раннего детства до начала трудовой жизни по найму.
С той поры, как я осознал своё существование и окружающую среду, я помню себя пораженным золотухой. Голова была сплошь покрыта коростами и гноящимися болячками, на шее с обеих сторон были большие нарывы, после которых остались шрамы. Глаза были воспалены и гноились, в течение ночи веки слипались так крепко, что утром отмачивали горячей водой.
Золотуху лечили протухшим рыбьим жиром, который годился только для смазки обуви. Тем не менее, с большим отвращением приходилось его пить, а глаза лечили какой-то примочкой. Медикаменты эти давали в земской аптеке по рецептам земского врача бесплатно. Глаза ещё, по совету каких-то кумушек, мать врачевала растолчённым в тряпочке сахаром – сыпала его в глаза. Золотушные нарывы лечили ещё примочками из льняного семени. К школьному возрасту, то есть к восьми годам, золотуха угомонилась, но впоследствии частенько припухали лимфатические железы под скулами от простуды.
Когда мне исполнилось 8 лет, мать заставила меня надеть штаны (до той поры я бегал всё время без штанов, в рубахе до колен, штаны как-то стесняли, в особенности летом, в них нельзя было бегать по лужам и по грязи, хотя от сырости и грязи на ногах появлялись трещины, причинявшие сильную боль). Приодела и отвела меня в Поселянскую земскую школу. Не хвалясь, скажу, что учился я хорошо, обладал хорошей памятью, поэтому уроки никогда не учил, даже стихотворения с двух раз запоминал.
С первого школьного дня я почувствовал, что плохо вижу. Когда шёл из школы домой, все окружающие вдали предметы мне представлялись затуманенными даже в ясный солнечный день. Когда я читал, мне приходилось прищуривать глаза для того, чтобы лучше видеть, поэтому меня звали «прищурой». В зимнее время ходить в школу было очень трудно в пургу и в метель, да ещё по ухабам (их называли нырки), да и холодно в чистом поле. Утром уходить надо было рано, в темноте, чтобы не опоздать к восьми часам на молитву. Одежонка и обувь была плохая, только благодаря бабушке я никогда не имел знакомства с лаптями. Она выпрашивала для меня обноски у снохи, отдавала их в починку какому-то калеке-сапожнику, но за обноски приходилось матери и сестре расплачиваться работой.
В сильные морозы я домой не ходил по целой неделе, ночевал у бабушки, хотя тётке это очень не нравилось (шутка ли – по неделе кормить бесплатно нахлебника), но словами выразить это сдерживалась, только язвила меня косыми взглядами. Квартира дяди была рядом со школой, школьное помещение было хорошее, на втором этаже каменного дома. При школе в одной комнате была сапожная мастерская, где желающих школьников обучали этому ремеслу бесплатно по два часа ежедневно вечером. По желанию матери я некоторое время посещал эти курсы. Сначала учили делать дратву из крепких льняных ниток и вкручивать в концы дратвы щетинки, потом учили строчить и тачать на обрезках кожи и подшивать валенки. Мастером был Степан Михайлович Суторихин. Жалованья получал он по 30 руб. в месяц, было у него два подмастерья, а нас, учеников, человек 10. Кроме меня, почти все ученики ночевали в школе. Мастерская освещалась одной висячей лампой «молния», так как я плохо видел, да ещё с большим напряжением, нужно было смотреть по два часа на чёрную кожу. Долго продолжать такое занятие я не мог, чтобы совсем не ослепнуть, мне мастер посоветовал прекратить эту учёбу. Бабушка для проверки спрашивала мастера, почему я не стал учиться. Вот почему мне не суждено быть сапожником, но обувь для себя я всегда чинил сам, даже однажды соорудил себе ботинки из заготовок и носил их очень долго.
Когда учились мои братья, они всегда имели хорошую одежду и обувь, так как я тогда был в услужении у купца, пароходовладельца Булычёва и, хотя жалованья не получал, но время от времени, для поддержки матери и братьев хозяин давал распоряжение своему агенту выдать 15–20 руб. моей матери. Лично я имел полное хозяйское обмундирование, то есть одежду, обувь, бельё и хорошее питание, только не имел никакого отдыха. Когда болела мать, он отпускал меня навестить её, преимущественно зимой, и я жил по неделе дома, пока он телеграммой не торопил меня с возвращением.
Первые полторы зимы школьного учения, пока был жив отец, когда ночевал по неделе у бабушки, я отдыхал от ругани и побоев, а несчастная мать лишена была этого. Её жизнь была при отце хуже каторги. Кроме скверной ругани, он истязал её побоями до крови, сваливши на пол, топтал ногами, а она даже плакать не смела, только стонала. И не было у неё никакой защиты и выхода из такого рабского, каторжного положения. Впрочем, был выход – в омут головой или в петлю, но религия запрещала это, только в ней она черпала утешение, надеясь на загробное блаженство. Была она всегда молчалива и печальна. Бывало, в ненастную погоду припрётся наш деспот из города пьяный и грязный, как свинья, грозно рявкнет: «Жена, разуй!» Приходилось беспрекословно разувать, раздевать и отчищать. Некому было ей пожаловаться, да и нельзя, ещё хуже будет, ведь мужьям было предоставлено полное право «учить» жену как вздумается. Когда забьёт до смерти, тогда извергов судили.
Ночью под Рождество, накануне 25 декабря 1882 г., отец уснул навеки. Утром нашли его окоченевшим в таком положении, в каком он спал – заложивши руки за голову. По правде сказать, нам, ребятам, было не жаль его, мы только с облегчением вздохнули, но мать всё-таки была печальна, у ней была обуза прокормить шесть ртов.
Некоторые люди при советской власти гордились тем, что до революции при трудоспособном, добром отце, всегда имевшем заработок и заботившемся о семье, бедно жили, а с малолетства, обречённые зарабатывать по найму свой хлеб, не кричали об этом.
Наш деспот губил сам себя безудержным пьянством, поздней осенью или ранней весной, возвращаясь пешком домой, падал и засыпал в поле. Прохожие люди, знавшие его, поднимали и приводили домой. Кроме того, он губил себя лечением у знахарей. Даже лошадь так привыкла останавливаться у кабака, что каждый раз после смерти хозяина, проезжая вперёд и обратно, пыталась повернуть к кабаку.
В тот же день 25 декабря какая-то старуха обмыла покойника, пришли два соседа (двоюродные братья отца), сняли две длинные доски с крыши и сделали гроб. На другой день после обедни священник свершил отпевание, и мы с матерью отвезли покойника на кладбище. Могила там уже была готова, выкопана, те же соседи на холсте спустили гроб в могилу, закидали мёрзлой землёй. Холст по положению отдали причту кладбищенской церкви и возвратились домой. Дома были приготовлены уже поминки – кутья, блины и даже выпивка. Блины пекла бабка (мать отца), а мёд, рис для кутьи «спроворила» бабушка городская. Так мы всегда звали: одну – бабкой, а другую – бабушкой. Не знаю, где мать раздобыла денег для отпевания и за сорокоуст (поминки в течение сорока дней) священнику и пономарю приходской церкви. Это их коренные доходы – со свадеб и похорон да ещё малость с крестин. Кроме того, священник ездил к прихожанам с крестом на Рождество, Пасху петь соответствующие молитвы, за это кто давал по 20, 15 или 10 коп., а осенью собирал дань натурой: зерном, мукой, маслом и тому подобным (яйцами и даже луком). За венчание свадьбы, в том случае, если жених долго или совсем не говел (не ходил на исповедь) батюшка срывал по 25 руб. и даже налагал эпитимью (покаяние). За неисполнение обряда имел право предавать последнего чиновничьему суду, но виновные не доводили дело до этого и платили, что требовал поп.
В нашем городе было три начальных школы для мальчиков и одна шестилетка, называвшаяся городским училищем. В нем только учебники и все пособия надо было иметь свои, второгодники и дети состоятельных родителей платили по 3 руб. в год.
Для девочек была только городская прогимназия, там взымалось со всех по 3 руб. в год, поэтому крестьянские девочки, за малым исключением, совсем грамоте не учились, например, из нашей деревни в моё время учились две девочки. Моя сестра училась только одну зиму на дому у одного мещанина, который за учёбу брал недорого натурой (т.е. сельскохозяйственными продуктами).
В нашей деревне в моё время только один мальчик (мой сверстник) не ходил в школу, так он и прожил неграмотным. Зато он стал хорошим плотником, работал в Иловатском затоне. Нас мать после смерти отца держала строго, иногда тоже делала розгой внушения, приговаривая при этом: «Вас надо учить, пока вы лежите поперёк лавки, а когда будете лежать вдоль, тогда будет поздно». Иногда говорила: «Эх, ребята! Ведь который палец на руке не уколи, одинаково больно, так и за каждого из вас одинаково болит душа». Должен признаться и покаяться, что в отсутствии матери мы её бабку даже дразнили. Ей сынок, живущий в Сибири, за всё время только однажды послал 10 руб. Ужасна была бы моя судьба, если бы мать отправила меня к дяде, когда я окончил школу. Дело было так: какой-то человек из другой деревни, работавший вместе с дядей, приезжал домой на побывку и соглашался взять меня с собой. Мать решила меня отправить, совсем уже собрала в дальнюю дорогу, но хорошо, что он уехал без меня. Каково же было бы моё положение на чужой дальней стороне, да ещё в чужой семье и какой я был бы работник, если мне было всего 11 лет, малорослый заморыш. Дядюшка был сам горький пьяница, не лучше нашего отца, хорош гусь, когда бросил жену с ребёнком и матери в течение 10 лет послал только 10 руб. на пропитание.
Конечно, матери было трудно нас воспитывать без отца, но она не обдумала то, какие могли быть трагические последствия, если бы меня отослали к дядюшке. Повезла она меня в Вятку к пароходовладельцу. Муж двоюродной сестры матери служил капитаном пассажирского парохода, так он довёз нас бесплатно.
Вот приехали мы в Вятку, вечером отыскали дом Булычёва, зашли в дворницкую во флигеле. А там вся дворницкая была наполнена нашими же орловскими людьми: дворники, кучера, сторожа. В том же флигеле помещалась и главная контора хозяина. Нас пустили переночевать. Утром хозяин поехал с женой на дачу, которая находилась на берегу реки, пониже города, там у него строился большой дом и всякие другие хозяйственные постройки. Мы подошли к подъезду, когда они садились в экипаж, и мать попросила их взять меня в услужение, и что отец умер. Хозяин хорошо знал деда и отца. Хозяйка сказала, что мальчик-то очень мал, пусть ещё порастёт годик. Так мы и вернулись домой с тем же пароходом. Пришлось опять летом рубить в лесу дрова и выкорчёвывать пеньки на старых вырубках, а силёнки-то было у меня маловато, и я надорвался, в левом паху образовалась грыжа. Сначала изредка появлялся небольшой (с грецкий орех) волдырь, очень болезненный. Я осторожно вправлял его обратно, и он опять долго не показывался. Время шло, и долго врачи не могли распознать, что это такое. Этот волдырь выскакивал, и то не всегда, а при подъёме тяжестей и при кашле. Я тотчас заправлял его обратно.
Прошло лето. Мать сказала, что надо продолжать учиться в городском училище и необходимо представить свидетельство об оспопрививании и метрическую справку. Её надо было оплатить гербовым сбором. Едва мать наскребла эту сумму, как надо было покупать сапоги, которые у меня летом украли во время купания и которые были сшиты бесплатно (только взят 1 руб. за товар) в мастерской, когда я учился зимой. Ох, как же била меня мать за то, что я потерял сапоги, прямо прялкой. Я извивался от боли, вырвался, убежал на сенник, зарылся в солому и пролежал целые сутки. Меня стали искать, думали, что со мной что-то случилось. Мать после этого битья сама навзрыд плакала. Кое-как собрав денег, приобрели мне сапоги. В конце августа я пошёл на приёмный экзамен в городское училище. Экзаменовали только по диктовке и арифметике. Сначала экзаменатор диктовал мне, а я писал на красной доске такую фразу: «С дуба сдирают кору». Он умышленно старался сбить меня с толку, произнося: «З дуба здирают», т.е. произнося твёрдо буквы «З», но я написал правильно, также и задачку решил правильно. Приняли меня в 3-й класс. Нужны были учебники – «Грамматики», «Закона Божьего», «Русского языка», «Истории», «Географии», «Зоологии», «Ботаники», «Минералогии», «Геометрии», «Латынской азбуки» и «Арифметики». Кое-как раздобыли учебники. Уроки я почти не учил, когда учителя задавали урок, они прочитывали его, я запоминал почти всё дословно, а вот по геометрии – тут уже не выходило, надо было чертить план класса, план города, географическую карту. На этом предмете весной на экзамене я споткнулся, назначили переэкзаменовку, но я ученье прекратил. Какой же я чертёжник, когда я плохо видел, черченье получалось никудышное, грязное – ведь не на что было купить мыла, чтобы промыть руки, а одной, без мыла, колодезной жёсткой водой промыть их невозможно.
Осенью в праздники по первопутку я на санях возил из леса дрова, в сани их легко было накатывать рычагом и выгружать также, а вот рубить деревья тупым тяжелым топором было трудно, а разрубленные на саженные рядки брёвнышки было тяжело собирать в кучу кувырком, донимали комары и мучила одышка. Распиливать дома дрова на поленья мне помогал приятель Колька, пилили день у меня и день у него поочерёдно, пила была моя, а колоть дрова мне приходилось одному.
На всю деревню грамотная женщина была только одна – наша мать. Соседки, у которых мужья находились где-то далеко на заработках, приходили просить мать написать письма отсутствующим кормильцам, она никогда не отказывала им в этом, они в свою очередь чем-нибудь помогали нам. Мать была очень религиозна, в праздники читала Священное писание. К божеству причисляла и царя, говорила, что это земной бог, грешно думать про него что-нибудь плохое и нас воспитывала в этом же духе.
Божественные книжки (Жития святых) давала читать и мне. Я чуть было не до умопомешательства дочитался, когда прочитал хождение по мукам ада после смерти святой Параскевы (грубое подражание сочинению Данте). Будто бы Параскева явилась с того света одному старцу-монаху и рассказала ему, как ангел-хранитель после смерти её водил сорок дней по всем отделам ада, где мучились грешники. Кого рогатые черти варили в котле со смолой на неугасаемом пламени, кого поджаривали на сковородке, кого подвешивали на крюк за язык, кого за ноги, кого за ребро, кто замерзал во льду, кто мучился голодом, кто жаждой, у кого тело рвали железными когтями, кого крысы терзали и прочее и прочее. Видела, как Иуда сидит на коленях у сатаны и держит в руках раскалённый мешок с серебряниками, за которые предал Христа и никак не может бросить этот мешок. На сорок первый день ангел представил Параскеву Господу Богу, он приказал апостолу Петру праведную Параскеву водворить на вечное блаженство в рай.
После прочтения этой книжки я не мог целые ночи спать, всё думал, думал о том, что и меня будут мучить в каком-нибудь цехе ада. Насилу оторвался от этих кошмарных мыслей. Я даже во сне видел мучеников и мучителей в аду.
Много детских болезней я пережил ещё до школьного возраста, кроме золотухи – корь, скарлатину, коклюш, рахит, ячмени на глазах, куриную слепоту. Болезни совсем не лечили, сами собой проходили. Ячмени припаривали горячим хлебом, только что вынутым из печки, простуду лечили тем, что вечером прогревали в печке – настилали на под солому, брызгали на неё кислым квасом. Кашель лечили осолодским корнем (лакрицей), парили его в печке и горячий сок пили, как чай, кроме того, делали компрессы – толстую от сахара бумагу исколют вилкой, накапают сало от свечки, положат на грудь и к утру кашель смягчался, и грудь переставала болеть. От расстройства желудка пропаривали живот на горячей печке. Мать посылала меня в город к старухе-знахарке, если ей прихворнётся самой или кому-нибудь из нас. Старуха пошепчет чего-то на соль в тряпочке и объявляет свой диагноз: «Изурочен (сглазили), или по ветру пущено, или же след выкраден». Платой старухе за колдовство был кусок хлеба. «Целебную соль» мать разболтает в чайной чашке в холодной воде, внезапно взбрызнет этой микстурой больного, он с перепугу вздрогнет и станет ему полегче. Когда я учился в школе, у меня зимой два раза были нарывы, было трудно дышать, больно глотать и даже говорить можно только шепотом. С неделю проваляешься на печке без всякого лечения, и нарыв, назрев, сам лопнет. Тогда рот наполняется солёным-солёным гноем.
Весной и осенью, когда были лужи, снеговая вода проникала в худую обувь и хлюпала, сначала ноги зябли недолго, а потом разгорались. Весной, лишь только появятся проталинки, я бегал босиком от одной к другой, ничего, что на проталине земля была холодная, ноги отогревались.
Летом для нас, мальчишек, лучше не было удовольствия, чем купать лошадей и самим купаться. Соберёмся и всей гурьбой скачем галопом, иногда бегали купаться бегом две версты до города, чтобы вспотеть и сразу – бултых в воду, даже в штанах и в рубахе. Вылезем из воды синие, как утопленники, отогреемся и опять в воду. Целые дни проводили у реки, купались и удили, а рыбёшка – это была по пальцу величиной: пескари, ерши, уклейка, да и та плохо клевала от шума и гама. Иногда бегали купаться в холодном ключе близ соседней деревни за полверсты, и какую вредную глупость мы делали – с косогора как брёвна скатывались в овраг, встанешь на ноги, а в глазах мутно, а голова крутится и качает в стороны, как пьяного. Во время купанья я долго плавать не мог – была одышка.
Пойдём, бывало, в лес, разведём костёр, набросаем больше зелёных, пихтовых или еловых веток для того, чтобы было больше дыму. В безветренную погоду долго столбом клубится чёрный дым, пока дерево запылает огнём, и мы с разбегу прыгали через костёр, а дома матери беспокоились, как бы мы не спалили весь лес и не сожгли хлеб на корню. Играли в краденую палочку, лапту, в бабки и городки, а в праздничные дни присоединялись к нам и взрослые мужики. У девочек-подростков и взрослых барышень были свои забавы – пели песни, скакали на досках. Я тоже любил скакать. Это проходило так – широкая, толстая доска ложилась на обрубок бревна, выверяли равновесие, кто легче, становился на более длинный от перекладины конец. Доска имела небольшую гибкость, пружинила. Тот, кто тяжелее, прыгал первый, а от удара партнёр летел довольно высоко вверх, опускаясь на конец доски, сильно ударял ногами, тогда другой летел вверх и так далее. Другие стояли в очереди, ожидая, когда кто из скачущих свернётся, опустится на землю мимо доски. Тогда место занимали следующие. Летом по ночам на улице по очереди вели дежурство, я всю ночь в своё дежурство ходил взад и вперёд по улице и барабанил в старые железные вёдра, спать никому не давал. Нанимался дежурить и за других.
Зимой перед масленицей делали ледяную гору, её помогали сооружать мужики. Взрослые парни и девчата катались на шестах – на небольшую возвышенность концами укладывалась пара длинных, гладко выстроганных, обледенелых жердей. Жерди укладывались параллельно, на таком расстоянии одна от другой, что два человека, встав на шесты один против другого, протянув друг другу руки, стоя катились по жердям. Это катание требовало ловкости и умения, иначе можно было поломать ноги или руки, свалившись с шестов. На масленице с четверга до конца недели начиналось катанье на санях по улицам города. Катались городские, имеющие лошадей, а то и на извозчиках. Сани украшали коврами, в гривы лошадей вплетали яркие ленты, сбруи были с бубенчиками. Катались также и крестьяне из ближних деревень, у кого были хорошие лошади и сани, а то и в розвальнях. Катанье это начиналось ежедневно после обеда и продолжалось до потёмок. На тротуарах стояли большие толпы глазеющего народа, взрослых и ребят. На одной улице Романовской с горы по дороге катались на окованных салазках, на лотках, а то и на санях, наполненных до отказа ребятами и взрослыми. Я тоже ходил в город кататься на салазках или на самодельных деревянных коньках. На масленице по традиции пекли ежедневно блины, ели рыбу, молоко, блины с коровьим маслом, но мясо запрещалось.
К великому сожалению, лошадку пришлось продать, у ней стерлись зубы, и она не могла жевать сено. Купил её прохожий старик-нищий за 10 руб. Мы с горькими слезами расстались со своей клячей, в особенности грустил я. Бабушка выпросила у снохи для нас маленькую тёлку от своей коровы. У всех нас была большая радость, но она продолжалась недолго. Тёлка прожила только полгода, выросла большая и околела. Горе матери невозможно описать, она так рыдала, что у нас сердце сжималось от боли. Спасибо, вскоре подарила нам телушку кума матери. Она благополучно выросла и стала лучшей коровой из всей деревни. Мать кормила и лелеяла её как ребёнка. Я вскоре уехал на службу, а когда приезжал домой в гости, то у матери было молоко, масло, сливки.
Когда я не выдержал экзамен и получил переэкзаменовку по геометрии, то учиться больше не пришлось, матери было не под силу всех прокормить и одеть. Она меня отвезла в Вятку, и хозяин меня принял. Мать просила его учить меня, как ему нужно. Обязанности у меня были таковы: кормить кур, уток, цыплят, утят и собак и следить за тем, чтобы крысы не растаскали цыплят, а крыс было множество, т. к. рядом с дачей был кожевенный завод. Кроме того, чистить медные тазы, самовары и помогать садовнику делать разбивку сада под фруктовые деревья – яблони и груши. Делалось это так: большой равносторонний треугольник из тонких дощечек садовник переносил за основание, а я – за острый угол. Во внутренние углы треугольника вбивали палочки для того, чтобы на месте палочек копать яму для посадки деревьев. Таким образом, посадка деревьев намечалась в шахматном порядке.
Хотя питание было хорошее, но не было никакого отдыха с раннего утра до позднего вечера. Ещё каждый из дворни, кроме экономки, командовал мною, для меня это было так невыносимо, что через две недели я сбежал, назвавшись больным. Мать поругала, поругала, но всё-таки ей было жалко меня. Сказала: «Осенью пойдёшь работать в Иловатский затон, ведь мне даже 2 копейки на соль, спички и керосин нигде не достать». А соль была по 0,5 коп. за один фунт и спички фосфорные по 2 коп. за 10 коробков (пока были без акциза, а потом стали уже по 5 коп.).