Версия для слабовидящихВерсия для слабовидящих
Зелёная лампа
Литературный дискуссионный клуб
ЮРИЙ ЛЕВИТАНСКИЙ

ЮРИЙ ЛЕВИТАНСКИЙ

* * *

Была зима, как снежный перевал,
с дымком жилья, затерянным в провале.
Но я в ту пору не подозревал,
что я застрял на этом перевале.
Была такая длинная зима,
когда любой вечернею порою
уже легко — сойтись горе с горою
и очень трудно не сойти с ума.
Была зима,
и загородный дом,
где в сумерках мерцает телевизор
и где гудит огонь,
бросая вызов
метелям,
снегопадам,
январю —
всему, что нам на головы свергалось.
Дни прибывали
по календарю.
К пяти часам у нас уже смеркалось.
Когда в окно вползала чернота
и все предметы делались иными,
я видел,
как подводится черта
под нашими усильями дневными,
под нашей каждодневною тщетой.
А ниже,
оставаясь за чертой,
тянулась цепь таинственных пометок,
и лес напоминал строеньем клеток
и всей своею сущностью прямой,
что он не только современник мой,
но и другого века однолеток,
и он другие помнит времена.
Графический рисунок голых веток
напоминал при этом письмена
давно существовавшего народа.
А я еще задач такого рода
не знал,
я перед ними пасовал
и то и дело путался в ответах.
Да и мороз к тому же рисовал
на стеклах непонятные узоры
и всякие загадывал загадки,
которых я разгадывать не мог,
хотя и упражнялся регулярно.
А утром снова
тоненький дымок
стоял над крышей перпендикулярно,
и даль передо мной была бела,
и жизнь моя передо мной была
как на ладони вся,
как на экране,
и можно было с легкою душой
перечеркнуть написанное ране,
переписать строку или главу,
которая лишь сдавленно звучала,
перемарать постылый черновик,
и даже сжечь,
и все начать сначала.

Время зимних метелей

Фрагменты сценария

Посредине фильма снег идет.
Человек по улице идет...
Снег валит на город густо-густо,
снег гребут лопатой с тротуара,
грузят на машины —
и в машинах
за город торжественно везут.
Снег лежит на шапках у прохожих,
на плечах прохожих и на спинах,
и они его неутомимо
на себе по городу несут.
Где-то в этом городе огромном
человек звонит из автомата.
Женщина звонит из автомата
где-то на другом конце земли,
где-то на другом конце Вселенной,
на какой-то улице соседней —
долгие протяжные гудки
в телефонных мечутся кабинах,
в призрачно мерцающих глубинах
долгие протяжные гудки,
как сигналы спутников случайных,
тщетно окликающих друг друга.
Все быстрей,
быстрей вращенье круга,
диски,
телефонные круги,
все быстрее —
диски,
диски,
диски,
бешено вертящиеся диски,
диски,
телефонные круги,
диски — сумасшедшие колеса
паровоза
и электровоза,
электрички
и автомобиля,
диски,
телефонные круги,
диски-бубны,
диски-барабаны,
цирки,
карусели,
балаганы,
диски,
телефонные круги
радиолы
и магнитофона,
в городском саду аттракциона —
чертово вращенье колеса.
Человек звонит из автомата,
женщина звонит из автомата,
вот его глаза,
ее глаза —
два бездонных,
два бессонных круга,
где сейчас неистовствует вьюга,
и сквозь них,
сквозь вьюгу,
сквозь пургу —
два огромных телефонных диска,
два огромных круглых обелиска
на равнине белой, на снегу.

* * *

Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры ещё неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а, может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой, новый календарь,
три с половиной сотни, чуть поболе,
страниц надежды, радости и боли,
спрессованная стопочка листов,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода и часы захода
рожденья чей-то день и день ухода
туда, где больше нет календарей,
и нет ни декабрей, ни январей,
а всё одно и то же время года.
Ах, Государь мой, новый календарь!
Что б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист, что будет мне тобой подарен,
за каждый день такой-то и такой
из них, что мне бестрепетной рукой
отсчитаны и строго, и бесстрастно.
...И снова первый лист перевернуть –
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.

* * *

Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, —
как в "Прощальной симфонии" — ближе к финалу — ты помнишь, у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит — в лесу все просторней теперь — музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой — музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества, —
все просторней, все глуше в осеннем лесу — музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине — музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча...
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.

* * *

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко губам и коленям сплетаться в ночи...
Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец –
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.
Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.
Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.
Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.
Опускается занавес белый над сценой пустой
и уходят волхвы за неверной своею звездой.
Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.

Послание юным друзьям

Я, побывавший там, где вы не бывали,
я, повидавший то, чего вы не видали,
я, уже там стоявший одной ногою,
я говорю вам – жизнь всё равно прекрасна.

Да, говорю я, жизнь всё равно прекрасна,
даже когда трудна и когда опасна,
даже когда несносна, почти ужасна –
жизнь, говорю я, жизнь всё равно прекрасна.

Вот оглянусь – далека дорога.
Вот погляжу вперёд – впереди немного.
Что же там позади? Города и страны.
Женщины были – Жанны, Марии, Анны.
Дружба была и верность. Вражда и злоба.
Комья земли стучали о крышку гроба.
Старец Харон над тёмною той рекою
Ласково так помахивал мне рукою –
Дескать, иди сюда, ничего не бойся,
Вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем…

Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!

Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.
Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.
Штопаный, перештопанный, мятый, битый,
жизнь, говорю я, жизнь всё равно прекрасна.

Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
как там ни своевольна и ни строптива –
ибо, к тому же, знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива…

Робкая речь ручья. Перезвон капели.
Мартовской брагой дышат речные броды.
Лопнула почка. Птицы в лесу запели.
Вечный и мудрый круговорот природы.

Небо багрово-красно перед восходом.
Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.
Здравствуй, мой друг воробушек,
С Новым годом!
Холодно, братец, а всё равно – прекрасно!

* * *

Жить среди книг —
хотя б и не читая,
лишь ощущать присутствие вблизи,
как близость леса
или близость моря, —
вот лучшее из одиночеств.
Потомственный квартиросъемщик,
в очередном своем чужом жилище
я первым делом расставляю их
на полках, на шкафах,
везде, где только можно,
прилежно протираю влажной тряпкой,
и, завершив привычный ритуал,
смотрю на них едва ль не вожделенно,
как тот скупой в своем подвале тайном,
приподымая крышку сундука,
где все его сокровища хранятся, —
воистину, какой волшебный блеск!
Как я сейчас богат!
Едва ли кто сравнится
со мной в моем богатстве!
Отныне здесь мой дом,
и я в нем жить могу —
я чувствую себя в своем кругу
и потому спокойно засыпаю —
и словно бы лежу на океанском дне,
куда сквозь толщу вод доносятся ко мне
неясный шелест, шорох, тихий шепот,
и топот ног,
и звуки многих голосов,
и, чуть освоясь в их нестройном хоре,
я вскоре начинаю понимать,
что квартирую ныне в Эльсиноре,
в жилище обедневших королей,
сняв комнату за пятьдесят рублей
(что в наши времена — почти что даром),
и вот сегодня с самого утра
здесь собрались заезжие актеры
и происходит странный карнавал
иль некое дается представленье,
и я слежу, как движется сюжет,
где Дон Кихот
шлет вызов Дон Жуану,
где Фауст искушает донну Анну,
а бедный Лир
уходит на войну —
она уже идет четыре года,
а может, сто четыре или больше,
и я устал от долгого пути,
от мин, от артобстрелов, от бомбежек,
меж тем снаряды рвутся где-то рядом,
а я никак подняться не могу,
я должен встать,
я не могу подняться,
я задыхаюсь, я едва дышу —
все кончено, я гибну, донна Анна!
И меркнет свет,
и я лечу куда-то в бездну,
в последний миг услышать успевая,
как возглашает Главный Лицедей,
решительно на этом ставя точку:
— Все в мире, господа, — война детей,
где, впрочем, каждый умирает в одиночку!..
И сразу рушится в кромешный мрак ночной
мой зыбкий мир,
мой Эльсинор очередной.

Воспоминания о нибелунгах

Это было
почти перед самой войной,
мы смотрели немецкий фильм,
Песню о Нибелунгах,
фильм, конечно, немой,
и веселый тапер
из студентов
наяривал лихо на пианино
что-то смешное,
и мы хохотали,
когда белокурый красавец Зигфрид
умывался кровью дракона
под мелодию
популярной в ту пору
спортивной песни.
Мы изучали тогда
немецкое средневековье,
миннезанг,
майстерзанг,
мы любили щегольнуть
каким-нибудь звучным именем,
каким-нибудь Вальтером
фон дер Фогельвейде.
Оставалось несколько месяцев
до начала этой войны,
с которой мы возвращались
долгие годы,
с которой не все мы вернулись,
мы,
от души хохотавшие
над этой отличной шуткой —
Зигфрид
умывается кровью дракона,
умывается
кровью,
ха-ха,
умывается
кровью!

* * *

Остановилось время. Шли часы,
а между тем остановилось время,
и было странно слышать в это время,
как где-то еще тикают часы.

Они еще стучали, как вчера,
меж тем как время впрямь остановилось,
и временами страшно становилось
от мерного тиктаканья часов.

Еще скрипели где-то шестерни,
тяжелые постукивали стрелки,
как эхо арьергардной перестрелки
поспешно отступающих частей.

Еще какой-то колокол гудел,
но был уже едва ль не святотатством
в тумане над Вестминстерским аббатством
меланхолично плывший перезвон.

Стучали падуанские часы,
и педантично страсбургские били,
и четко час на четверти дробили
Милана мелодичные часы.

Но в хоре этих звучных голосов
был как-то по-особенному страшен
не этот звон, плывущий с древних башен
по черепицам кровель городских —

но старые настенные часы,
в которых вдруг оконце открывалось
и из него так ясно раздавалось
лесное позабытое ку-ку.

Певунья механическая та
зрачками изумленными вращала
и, смыслу вопреки, не прекращала
смешного волхвованья своего.

Она вела свой счет моим годам,
и путала,
и начинала снова,
и этот звук пророчества лесного
всю душу мне на части разрывал.

И я спросил у Фауста:
— Зачем,
на целый мир воскликнув громогласно
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»,
забыли вы часы остановить!

И я спросил у Фауста:
— К чему,
легко остановив движенье суток,
как некий сумасбродный предрассудок,
вы этот звук оставили часам!

И Фауст мне ответил:
— O mein Herr,
живущие во времени стоящем
не смеют знать о миге предстоящем
и этих звуков слышать не должны.

К тому же все влюбленные, mein Freund,
каким-то высшим зреньем обладая,
умеют жить, часов не наблюдая.
А вы, mein Herz, видать, не влюблены?!

И что-то в этот миг произошло.
Тот старый плут, он знал, куда он метил.
И год прошел —
а я и не заметил.
И пробил час —
а я не услыхал.

Как показать весну

Я так хочу изобразить весну.
Окно открою
и воды плесну
на мутное стекло, на подоконник.
А впрочем, нет,
подробности — потом.
Я покажу сначала некий дом
и множество закрытых еще окон.
Потом из них я выберу одно
и покажу одно это окно,
но крупно,
так что вата между рам,
показанная тоже крупным планом,
подобна будет снегу
и горам,
что смутно проступают за туманом.
Но тут я на стекло плесну воды,
и женщина взойдет на подоконник
и станет мокрой тряпкой мыть стекло,
и станет проступать за ним сама
и вся в нем,
как на снимке,
проявляться.
И станут в мокрой раме появляться
ее косынка
и ее лицо,
крутая грудь,
округлое бедро,
колени,
икры,
наконец, ведро
у голых ее ног засеребрится.
Но тут уж время рамам отвориться,
и стекла на мгновенье отразят
деревья, облака и дом напротив,
где тоже моет женщина окно.
И тут мы вдруг увидим не одно,
а сотни раскрывающихся окон,
и женских лиц,
и оголенных рук,
вершащих на стекле прощальный круг.
И мы увидим город чистых стекол.
Светлейший,
он высоких ждет гостей.
Он ждет прибытья гостьи высочайшей.
Он напряженно жаждет новостей,
благих вестей
и пиршественной влаги.
И мы увидим —
ветви еще наги,
но веточки,
в кувшин водружены,
стоят в окне,
как маленькие флаги
той дружеской высокой стороны.
И все это —
как замерший перрон,
где караул построился для встречи,
и трубы уже вскинуты на плечи,
и вот сейчас,
вот-вот уже,
вот-вот.

1970

Бип-бип

Я сказал бип-бип, и вы уже поняли,
что я имею в виду.
Ракеты в небо ночное подняли
маленькую звезду.
А чужая планета, как шарик, вертится,
мигает вдали, зовет.
С детства хочется, с детства верится:
кто-нибудь там живет.
Это свойственный человечеству,
нашей крови земной,
с дней колыбели — страх одиночества,
только масштаб иной.
И я швыряю гудящим мячиком
в полночные небеса.
И он там бредет одиноким мальчиком
сквозь сумрачные леса.
Он пробирается черной чащею,
черную мнет траву
и в чащу, в ее темноту молчащую,
громко кричит: — Ау! —
А тьма кромешная все не кончится.
А лес-то непроходим.
А мы не верим, а нам не хочется —
одиночества не хотим.
В звезду оранжевую и в зеленую
вглядываясь, зову.
Как маленький мальчик, на всю Вселенную
громко кричу: — Ау!

* * *

Что делать, мой ангел, мы стали спокойней,
мы стали смиренней.
За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас.
И вот наступает то странное время иных измерений,
где прежние мерки уже не годятся – они не про нас.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить
и вновь перевесить
и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва.
Но ты уже знаешь, как мало успеешь
за год или десять,
и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два.
Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым,
на миг удивившись почти незаметному их рубежу.
Но ты уже знаешь,
о, как это горестно – быть несудимым,
и ты понимаешь при этом, как сладостно – о, не сужу.
Ты можешь отмерить семь раз и отвесить,
и вновь перемерить
И вывести формулу, коей доступны дела и слова.
Но можешь проверить гармонию алгеброй
и не поверить
свидетельству формул –
ах, милая алгебра, ты не права.
Ты можешь беседовать с тенью Шекспира
и собственной тенью.
Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь.
Но ты уже знаешь,
какие потери ведут к обретенью,
и ты понимаешь,
какая удача в иной из потерь.
А день наступает такой и такой-то, и с крыш уже каплет,
и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть.
И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет
о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть.
Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье.
Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя.
И трепетно светится тонкая веточка майской сирени,
как вечный огонь над бессмертной и юной
душой соловья.

1976

* * *

ЮРИЙ ДАВИДОВИЧ ЛЕВИТАНСКИЙ (22 января 1922 – 25 января 1996) – поэт, переводчик. Лауреат Государственной премии РФ в области литературы и искусства (1994).

Родился в городе Козельце на Черниговщине. В 1939 году поступил в Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ), откуда со второго курса ушёл добровольцем на фронт. Служил в звании рядового, затем лейтенанта, закончил войну фронтовым корреспондентом.

После войны некоторое время жил в Иркутске, где вышел первый сборник стихов «Солдатская дорога».
В 1955 году перебирался в Москву, учился на Высших литературных курсах при Литературном институте им. Горького.

В конце пятидесятых – начале шестидесятых годов выходят книги стихов «Стороны света» (1959) и «Земное небо» (1963). Но подлинное литературное признание поэту принес сборник стихов «Кинематограф» (1970).

Особняком в творчестве Левитанского стоит книга оригинальных пародий на стихи современных ему поэтов — «Сюжет с вариантами» (1978).
Всего при жизни было издано более 20 книг стихов и пародий.

Скончался от сердечного приступа на «круглом столе» творческой интеллигенции, проходившем в московской мэрии, где говорил о необходимости прекращения чеченской войны.

* * *

Официальный сайт Юрия Левитанского (Биография, стихи)

* * *

Оригинал текста на странице клуба «Зелёная лампа» ВКонтакте

Назад | На главную

џндекс.Њетрика