Главная > Выпуск №31 > Воспоминания о прожитом

Воспоминания о прожитом

П. И. Соболев


Мои предки / Детство / Коллективизация / В школе / Юность / Война / Туринск

В школе

1 сентября 1929 г. в возрасте шести лет я пошёл в школу, в первый класс. Вернее, я пошёл не в первый класс, а так, в качестве вольнослушателя, как бы в подготовительное отделение. Пошёл с большой радостью, надеждой перемены всей моей жизни, с надеждой познания окружающего мира. В школе училась моя старшая сестра Катя. И, чтобы я не болтался зимой дома без дела, не баловал, не озорничал, не мешал деду и дяде работать, решено было, что я один год, вернее зиму, похожу с сестрой, а уж на следующий год пойду в первый класс. Однако я выказал усердие и был переведён во второй класс.

Провожая меня в школу, бабушка встретилась с учительницей Евгенией Петровной Шатуновой и просила её обходиться со мною помягче, потому что я ещё мал и в том году болел. Просьба бабушки имела под собой основания. Молодая, полная и статная, красивая Евгения Петровна слыла свирепой учительницей. И не напрасно. Мне плохо давалось написание букв. Евгения Петровна подходила к моей парте, прописывала в начале строчки в тетради, например, букву «Д» и предлагала написать такие буквы в одной, а то и в двух-трёх строчках. Я старался, как мог, но когда учительница подходила снова ко мне, в строчках были написаны буквы, лишь отдалённо напоминавшие букву «Д», или вовсе на неё не похожие. Это выводило учительницу из себя, она брала карандаш, снова прописывала букву «Д», защипывала двумя пальцами волосы у меня на лбу и тянула их вниз, клоня мою голову к тетради и говоря: «Разве непонятно, что писать надо вот так». После этого она ещё раз писала букву «Д» в моей тетради, бросала карандаш на парту, он со звоном летел на пол. Обидевшись, я сидел, склонив голову к парте, и не подбирал карандаш. С другого конца класса раздавался грозный голос учительницы: «Пётр, подбери карандаш!» Выдержав паузу, я поднимал карандаш и не писал до конца урока.

Зато читал я хорошо. Правда, не очень быстро, но громко и раздельно. Арифметика тоже мне давалась. А вот почерк я выработал только к 6 или 7 классу, и то более или менее.

В четвёртом классе сидел два года. И не только я, а весь класс. Учителями тогда были у нас в школе два молодых парня. Учились ли они где-нибудь специально, я не знаю. Вряд ли. Это были парни из соседней деревни Добряки (Михаил Илларионович Соболев) и из села Рябово (Морёнкин — имени не помню). Эти парни часто пропускали уроки, опаздывали на 1–2 часа, чему мы были несказанно рады. В результате такого обучения весь класс наш был оставлен на второй год, а учитель наш М. И. Соболев был осуждён на два года лишения свободы.

Школа в нашей деревне Малый Кунгур расположена была от нашего дома через один дом. За 5–7 минут я мог дойти до школы, раздеться и успеть на урок. В то время как других детей привозили на лошадях из других деревень за 3–5 км, в том числе и малышей-первоклассников. Разумеется, возили не каждый день, а раз в неделю. На выходные увозили домой. Это зимой, а летом они убегали сами. Неделю они жили на квартирах, а часть — в общежитии при школе. Вечерами я иногда бегал в общежитие пошалить, послушать сказки. От общежития была отгорожена дощатой заборкой комнатка для техслужащей, и зимой иногда здесь же варили в котле горячие завтраки. Котёл был устроен в общежитии. В два яруса стояли нары, и у изголовья лежали пожитки учащихся и свёрнутые постели. Шум и гвалт стоял постоянно. Окрики технички водворяли тишину ненадолго. В последующие годы общежития не стало, и учащиеся дальних деревень жили на частных квартирах в нашей деревне.

Стабильных учебников не было. В первом классе был учебник «Ясное утро», во втором классе — книга «Новая деревня», а там — учебник «Два мира» и т. д. На учебники и тетради нужны были деньги, которые дед давал со скрипом. Бабушка моя не раз просила для меня у деда несколько копеек «на петрадки парню». Надо было ещё носить свой пузырёк с чернилами и ручку. Холщовые сумки наши, где мы носили книжки, тетради, чернильницу и ручки, всегда были в чернильных пятнах. И не только сумки, но иногда и штаны, и пиджаки. Сумки эти иногда являлись грозным оружием в драках с другими мальчишками, и тут уж забывали о том, что в сумке чернильница с чернилами.

Но вот повторно окончен четвёртый класс, ближайшая неполная средняя школа (семилетка) в селе Мудрово в 15-ти км от нас на пути в Зуевку. Такая же школа тоже в 15-ти км была и в селе Мухино, и в селе Каринка. В Мудровскую школу направляли нас потому, что райцентр был в Зуевке. Туда постоянно ездили то сдавать зерно, то лён, то оттуда что-нибудь везли. С попутными подводами можно было послать ребёнку хлеба, картошки, молока. Поездки чаще случались осенью. Зимой ездили меньше, и тогда приходилось нести на себе за 15 км провиант на неделю. На выходной день приходили домой. Осенью и весной каждую неделю, зимой через две-три. Каждый понедельник рано утром, с расчётом, чтобы к 9 часам утра поспеть на уроки. И поспевали! Осенью в слякоть, по тонкому снегу, весной в распутицу, через одну-две недели, мы бежали домой в субботу, и в понедельник снова шли в школу с котомками на плечах, в лаптях, в домотканой одежде, иногда в дождь.

Училось нас человек пять-шесть. Иногда по тонкому снегу, особенно при луне, мы выходили из дома рано утром, задолго до рассвета. Мы успевали пройти 9–10 км, когда рассвет только начинался. В пути делали небольшие привалы, садясь на упавшее дерево в лесу или на завалинки у дома в деревне. Через 9 км на пути у нас в деревне Уховщине жил мой дядя Никифор и его жена тётушка Микишиха, или Анна Прохоровна Ложкина, а ещё через версту, в деревне Старина жила ещё одна тётушка Машуня и её муж дядя Яков Климентьевич Махнёвы.

По пути в Мудрово я заходил к Анне Прохоровне. Ни минуты не находясь в покое, она, собирая есть, спрашивала о матери, её здоровье, жалела её, рассказывала свои новости. Не желая обременять своим посещением тётушку, я не всегда заходил к ним. Иногда мы проходили мимо. Если она видела меня на улице, кричала из окна или выскакивала на улицу и звала к себе. Не всегда я заходил к ней, но такое её внимание трогало меня до глубины души. Ни разу она не высказала недовольства на то, что я захожу вместе с ребятами в избу, и что после нашего посещения на полу остаются лужицы воды от лаптей, а если ненастье, то и грязь.

Хорошо относилась ко мне и другая тётушка — сестра моего отца Марфа Меркурьевна Махнёва из деревни Старина. Однажды в распутицу глубокой осенью, весь промокший и озябший, я зашёл к ним погреться. Она не отпустила меня домой, а в понедельник испекла хлеб, положила мне на неделю его в котомку и отправила обратно в Мудрово, которое было от них всего в 5-ти верстах.
Позднее, когда мы очень голодали, тётушка Машуня приходила к нам в гости и иногда приносила с собой хлеба. Слов нет, обе тётушки жалели нас и помогали, как могли. У них самих были большие семьи, которые в то время было не просто прокормить. Мы же были постоянно на грани голодной смерти. Мне становилось жутко и тоскливо осенью, когда мать, придя с собрания, заявляла, что на трудодни в колхозе вряд ли что дадут больше того, что дали авансом во время уборки. На усадьбе сеяли мало из-за отсутствия семян весной, из-за этого же мы мало сажали картошки. Беспокойство матери: «Как будем жить? Как пускаться в зиму?» — имело под собой основание.

Мать не отказывалась ни от какой работы. В дождь ли, в снег ли, когда никто из колхозников, даже из мужчин, не только женщин, не выходил на работу (а колхозному скоту надо было подвозить корм с поля), мать с конюхом Ильёй Егоровичем ехали и везли корм. При этом Илья Егорович одевался в плащ-дождевик с капюшоном, иногда в сапоги, а мать в лаптях, в худой, износившейся оболочке ехала в снежную муть. Приезжала она вся иззябшая, раздевалась, снимала лапти, лезла на печь и грела мокрые ноги. До сих пор удивляюсь, как ей доставало сил и здоровья. Сама она утверждала, что это бог даёт ей силы и здоровье, чтобы воспитать детей-сирот.

Мы помогали ей, как могли. Работали в колхозе, но трудодни ничего не значили, на них невозможно было прожить, а заработать на стороне мы ещё не могли.

Мать постоянно говорила нам, чтобы мы не ссорились с соседями, не грубили им, выполняли бы их посильные поручения и сносили обиды. Сама мать была безответной. Зимой она через одну-две недели ходила к председателю колхоза и просила выписать со склада муки. Давали понемногу, килограмм по четыре, шесть, восемь. На семью в шесть человек этого было мало. Хлеб не стали печь, а мать дважды в день варила лапшу, когда была картошка, с картошкой. Несмотря ни на что она держала корову. И за счёт её выплачивала налоги, особенно на мясо — 40 кг. Его выплачивали, сдавая телёнка, сами были без мяса.

Жизнь неоднократно показывала правоту матери. Однажды летом несколько мужиков, уже выпившие, решили выпить ещё. В своей лавке водки не было, и сосед Арсеня предложил мне сбегать в село Рябово за водкой. Был конец лета и конец дня. Я опасался, что обратно придётся бежать в сумерках через перелески, побаивался этого и не пошёл. Рассказал об этом матери. Она, не упрекая меня, сказала: «Надо бы уж сходить». Вскоре после этого на трудодни авансом давали рожь. Матери досталось пуда четыре. Она насыпала всё это в один мешок и решила унести домой. Склад тогда был у Фёдора Дмитриевича на усадьбе, в его амбаре. Нести надо было метров 200. И вот, не доходя метров 40–50 до дома, мать почувствовала, что нести больше не может, поставила мешок на завалинку соседнего дома. Отдохнув, поднять его уже больше не могла и заплакала. Мимо проходил сосед Арсеня. Он заметил плачущую мать, подошёл к ней: «Что случилось, кума? Почему ты плачешь?» Мать объяснила, что не может поднять мешок. «Э-э, — протянул он, — было бы из-за чего плакать». Он легко взял мешок на плечо, принёс его к нам в ограду и в амбар. Мать его благодарила, а он, махнув рукой, ушёл по своим делам. Мне был дан урок.

Был и другой случай. Примерно в 1936 или 1937 году колхозники получили на трудодни граммов по 200 зерна, в основном авансом. При расчёте получать было нечего. Мужчинам, кто мог и кто хотел, давали справки для отходничества на зиму. На заседании правления председатель и Семён Степанович Елькин предложили оставить в колхозе постоянные кадры — конюхов и доярок. Особо нуждающихся авансировать всю зиму. Матери предложили работать конюхом. И хотя это была в то время не женская работа, она согласилась из-за авансирования. Правда, аванс этот был так мал, что мы только что не умирали от голода. Три раза в день, а иногда и два раза мать готовила для нас лапшу с картошкой или с молоком (корова у нас была).

Конный двор был рядом, в ограде соседа Андрея Афанасьевича Кощеева. Вторым конюхом (всего было двое) был Илья Егорович, но его не авансировали, так как они жили вдвоём, хлеб имели. Боясь ходить в тёмное время суток на конный двор, мать иногда очень рано утром брала меня с собой, и я стоял с фонарём летучая мышь и светил ей, а она делала лошадям заварку. Иногда я приносил ей горячей воды из котла. Иногда среди дня я ходил и проведывал лошадей: не вырвались ли они из стойл, подбрасывал им соломы — овсянки. Однажды я увидел, что по конному двору ходит мерин по кличке Моряк. Я знал, что его место в хлеве. Я поймал его и повёл за чёлку на своё место. Но, когда открыл хлев, там оказалась жерёбая кобыла Пчёлка из группы Ильи Егоровича. Я вывел кобылу и поставил туда Моряка, а Пчёлку поставил в стойла. Вечером, когда пришли снова кормить лошадей, Илья Егорович возмущался, что какой-то леший выводит кобылу из хлева, и спрашивал, кто бы это мог быть. Я не стал скрывать и сказал, что хлев предназначен для лошадей из группы матери, а в его группе есть другие хлевы. Он меня начал ругать, при этом я огрызался. Мать крикнула на меня, чтобы я прекратил возражать, и даже пыталась дать мне подзатыльник, но я увернулся, однако замолчал.

Вскоре нас опять настиг голод. Авансирование производилось не регулярно и не в определённом размере. Мы два дня уже ничего не ели. Мать со слезами на глазах ходила к председателю и просила хлеба, но муки на складе не было. Размалывать зерно нужно было везти на далёкую мельницу. Своей тогда ещё не было, её построили позднее. Нам дали подсыпку (грубый размол из отходов зерна). Но кончилась и она, а муки всё не было. Молока зимой тоже не было. Мы ходили, как тени. Я в тот год не стал учиться после окончания 6-ти классов, так как с собой брать было нечего. Однажды к нам зашла Настасья Осиповна — жена Ильи Егоровича. В разговоре мать рассказала, что мы опять уже не ели дня два, и есть нечего. Бледные, измождённые, мы сидели молча на лавках и, должно быть, представляли жалкое зрелище. Они обе заплакали, глядя на нас, четверых детей. Настасья ушла, а через некоторое время она пришла, подпоясанная фартуком. И под ним принесла ярушник хлеба и 2–3 кг муки. Мать не находила слов, как её поблагодарить. Я и сейчас с благодарностью вспоминаю эту добрую женщину, которая спасла нас, если и не от голодной смерти, то выручила в трудную минуту.

Так мы дожили до 1937 года. Осенью этого года колхоз собрал обильный урожай. На трудодни раздали много хлеба, на каждый трудодень по 7–8 кг. Но дед уже не дожил до этого благословенного времени. Бабушка умерла 15 января 1935 года, а дед в январе 1937 года, через два года. Бабушка заболела чем-то, стала пухнуть и умерла дома. Лечили её дома, сажая в кадушки с конским помётом, распаренным в горячей воде. Дед заболел дизентерией, кровавым поносом, истощал, да и кормить его кроме лапши было нечем. И так во время болезни и умер. Похоронили его с бабушкой рядом, на кладбище в селе Рябово. Обоим поставили деревянные кресты. Но, когда лет через 20 я был на кладбище, крестов уже не было, а в следующий раз в 1984 году я на кладбище не нашёл и их могил. Прошло почти 30 лет. До 1954 года я знал их могилы и бывал там.

Я сгораю от стыда перед умершими такими дорогими мне людьми, как отец, как бабушка, дед. Стыжусь того, что не нашёл свободного времени для того, чтобы сходить на кладбище, подправить могилы, поставить новый, более прочный памятник, хотя бы один на всех.
Мать и тётушка Машуня в последнее время знали место захоронения отца, бабушки и деда примерно. Они тоже ходили редко. Конечно, ходить туда или ездить было непросто. Вдали от районного центра (в 35-ти км), по бездорожью. Но это оправдание для тётушки и матери. Но не для меня. Хотя бы раз в год я должен был бывать на этих дорогих мне могилах. Расплачиваюсь теперь за это угрызениями совести.

Один год я вместе с другими учениками жил на частной квартире, а затем в общежитии. На квартире пришлось проживать в деревне Веденицы, примерно в 1,5 км от села Мудрово у Афанасия Фёдоровича, который жил вместе с сыном Алексеем, его женой Тасей, а у тех было 4 или 5 детей. Вместе со мной жил мой закадычный друг Илья Дмитриевич Кощеев, а также ребята из соседних деревень: Талицы, Мартеловцев и др. Семья, где мы жили, была недружной, из-за чего-то происходили постоянные ссоры между хозяйкой Тасей и её свекровью, да и свёкром. Сын Алексей не вмешивался в эти ссоры. Нас они также мало касались.

Помнится, в одну зиму, это примерно в 1936 году, соседская девчонка Е. С. Елькина (или, как мы её звали, Лиза Серьгина), стала работать в Мудровской НСШ техслужащей. Вскоре туда же поступила сестра моего друга Ильи — Агния (дома её звали Агнёша, и позднее она переименовала себя в Галину). Через некоторое время сюда же поступила техслужащей моя сестра Катя.
К нам в деревню Малый Кунгур в начальную школу присылали, как правило, молодых девчонок учительниц. Они вместе с нашими сёстрами бегали на вечеринки. Называли их деревенские девчонки по имени, редко по фамилии и отчеству: Маруся Бабинцева (Мария Георгиевна), Нюрка Одинцова (Анна Дмитриевна) и т. д. В Мудрово было не то. Здесь были хотя и молодые, но более солидные учителя, семейные, и такой фамильярности не позволяли. Среди учителей была супружеская пара Рудиных: она — Агния Васильевна, маленькая худенькая женщина, и он — Николай Иванович, нормального роста, но по сравнению с женой казавшийся высоким.
Моя сестра Катя, пришедшая работать в Мудровскую школу позднее других, увидев как-то утром Агнию Васильевну, поздоровалась с нею так же, как здоровалась дома с молодыми учительницами начальной школы: «Здравствуйте, Агнюшка!» «Агнюшка» вскипела. Она была оскорблена и возмущена таким обращением, отчитала сестру. Катя, разумеется, так больше не обращалась, но мы нет-нет и произнесём, бывало, с ехидцей, лукаво поглядывая на неё: «Здравствуйте, Агнюшка!». Она не обижалась и, смеясь, объясняла, что решила назвать её так из-за её маленького роста.

Осенью 1936 года я заболел дизентерией, в учёбе отстал. К тому же это был год неурожайный, голодный, особенно для нас. Везти продуктов с собой было нечего, и я не стал учиться.
Осенью 1937 года я решил снова учиться и окончить 7 классов. Мать не возражала, и весной 1938 года я окончил семилетнюю Мудровскую школу. Тогда же мне сшили костюм из тонкого сукна, снятого с отцовской шубы-борчатки. В этом костюме я осенью 1938 года приехал в Киров поступать в Кировское трёхгодичное педучилище, располагавшееся на ул. Октябрьской. В связи с этой поездкой бабушка мне отдала свои единственные кожаные ботинки. Денег не было, и я сдал имевшиеся облигации государственного займа на 30 руб. (их принимали в сберкассе с оплатой 30 %).

Поступить не смог, возвратился в деревню не солоно хлебавши. В городе я увидел жизнь более лучшую, ни в какое сравнение не идущую с деревенской. Городские рабочие регулярно каждую неделю имели выходные дни. В эти выходные дни они могли переодеться в чистую одежду, сходить в кино, в сад им. Степана Халтурина или в Заречный парк, а то и просто походить по магазинам, посмотреть, что есть в них. Регулярно они получали и зарплату в определённом размере.

В колхозе всё было наоборот. Весной, летом, осенью работали без выходных дней. Выходные дни давали изредка, между сменой сельхозработ. Например, после посевной, после сенокоса, после уборки. Заработок не был определённым. На трудодень можно было получить 3–5 кг зерна, что бывало чрезвычайно редко, а можно было получить всего 200–300 г. И это ведь не хлеба, не муки, а зерна. Мужчина мог заработать при добросовестной работе 300–500 трудодней в год, женщина — 200–350 трудодней. Мать у нас зарабатывала трудодни примерно наравне с мужчинами, но... получать было нечего.

В городе хоть изредка, хоть в очередях с боем, но можно было купить какую-нибудь одежду. В деревне — ничего. Я тогда уже стал понимать, что пролетариату был смысл устанавливать свою диктатуру в стране. Даже в те годы, когда в колхозе удавалось получить хлеб, он становился дешёвым. Чтобы заплатить налоги, надо было его много продать. Но даже при наличии хлеба, молодёжи в деревне, кроме вечеринок раз в неделю, некуда было выйти. Кино привозили чрезвычайно редко, один-два раза в зиму, стационарных установок в деревне не было, радио не было. Скука страшная! Если кому-нибудь из молодёжи удавалось устроиться на работу в городе, он уже не возвращался в деревню. Наоборот, приезжая к родителям на побывку или в отпуск форсисто одетым, он демонстрировал своё благополучие, порождая зависть других и их стремление тоже уйти из колхоза. Так начался отток рабочей силы из деревни. Он значительно возрос, когда помимо полевых работ летом и осенью без выходных дней, зимой колхозников посылали на лесозаготовки, где они в антисанитарных условиях при плохой организации работы и питания, ничего не зарабатывая, рвали свою одежду. С целью уклонения от лесозаготовок стали уходить из колхоза целыми семьями.

Попытки объяснить отток рабочей силы из деревни только войной необоснованы. Он бы продолжался и без войны и, несмотря на всякие препятствия, продолжался бы до критического состояния.

Несмотря на значительный отток рабочей силы, в деревне до войны люди ещё были. Молодёжь, особенно подрастающие юноши, многие уходили от родителей в город неохотно, с трудом отрываясь от дома. Это до войны.