Нолинское училище было хорошее училище, по крайней мере, не хуже других, хотя оно и по количеству учеников было меньше других. Начальниками его во время моего учения были: ректор о. Иоанн Павлович Орлов и инспектор о. Павел Гаврилович Беляев. Они были и лучшими, более выдававшимися лицами в составе училищной интеллигенции. Ректор был человек представительный, невысокий ростом, но красивый лицом, он держал себя чрезвычайно возвышенно. Член духовного правления, благочинный и начальник училища, он был в своём окружении настоящим архиереем и вёл себя со всеми возможными для него архиерейскими замашками. Это сказывалось и в его церковном служении, и в управлении училищем, и в разных сношениях с людьми. В соборе он служил только по праздникам, служил тихо, чинно и с важностью; хорошие певчие и хороший голосистый дьякон, похожий на протодьякона, составляли необходимую принадлежность его служения. В училище он приходил нечасто, но зато, когда приходил, то всем было видно, что это начальник, которому никто не осмеливался противоречить. Впечатление от каждого его посещения оставалось надолго.

С учениками он держал себя довольно далеко, а с учителями довольно высоко. Но вся важность и великатность2 его обнаруживались в училище на публичных экзаменах. Публичные экзамены в это время как в семинариях, так и в училищах, устраивались со средневековой помпой. В Нолинском училище за неделю до экзамена начинались приготовления; всё училище отправлялось за город в поля и в леса собирать травы и цветы. Этими травами и цветами украшались стены и окна экзаменационного зала. Перед столом из цветов делался ковёр; с потолка залы из тех же цветов спускались большие люстры. На экзамены через вычурные билеты приглашалась вся светская и духовная нолинская знаменитость. Во время экзамена пелись концерты, играл оркестр музыки. Самые экзамены были мало интересны; это была выставка казовых концов3 по каждому отделу училищного преподавания. Главное было во внешней обстановке, которая сообщала экзамену частью праздничный, частью театральный характер. Перед началом один из учеников говорил приветственную речь (не свою, разумеется), а по окончании другой ученик говорил речь благодарственную. Затем следовало очаковское «Тебе, Бога, хвалим», во время которого ученикам раздавали награды. Заканчивалось всё представление пением какого-нибудь концерта и нескольких кантов с оркестром музыки времён очаковских и покорения Крыма. Любимым кантом был известный исторический кант, составленный Державиным для праздника, данного Потёмкиным императрице Екатерине II в Таврическом дворце:

Гром победы раздавайся,
Веселися, храбрый Росс,
Звучной славой украшайся,
Магомета ты потрес.

В именины свои (26 окт.) ректор также устраивал торжественный праздник, который продолжался иногда по три дня. В первый день давался общий обед для всех именитых лиц города; во второй день праздновали специально учителя училища; в третий день было попразднество. Во все эти три дня, разумеется, уроков в училище не было. В первый день после торжественной обедни в Соборе было представление всего училища, учителей и учеников, по два или три от каждого класса. При этом ректору подносился хлеб, и говорились разные речи. В благодарность за это ректор ученикам на другой день посылал гостинцев. В один класс собирали всех учеников, приносилось несколько кульков с пряниками, орехами, яблоками; подле стола, на котором всё это раскладывалось, стояли два учителя. Один из них по спискам вызывал к столу каждого ученика. Ученик подходил и подставлял свою шапку, в которую другой учитель клал по пригоршням всех гостинцев – пряников, орехов и др. Эти гостинцы доставляли ученикам великую радость и удовольствие, но рады были и торговцы, у которых забирали гостинцы, этим путем они надолго очищали свои лавки от всякой залежавшейся дряни.

При училище рядом с Собором был сад, который отделял училище от Собора. Сад был очень запущен. Ректор вздумал его поправлять и для этого воспользовался обычаем давать ученикам в мае месяце известные рекреации. В эти рекреации до обеда ученики работали в саду. И действительно, под руководством одного или двух учителей, ученики с 8 до 2-х часов копали канавы, садили растения и поливали их, чистили дорожки и проч. Таким образом, в один месяц сад значительно исправился без посторонних наёмных рук, что было очень важно, потому что нанимать чужие руки было не на что. Я сказал, что с учениками ректор держал себя довольно далеко, но это требует объяснения. С лучшими учениками он обходился приветливо, лично ко мне был очень добр и благосклонен. Он приглашал меня иногда в праздники к себе, поил чаем и брал с собою, вместе со своими детьми, на прогулку. Когда он служил в Соборе, то всегда заставлял меня за всенощной читать шестипсалмие и кафизмы, а за обедней – часы. За это после всенощной мне доставался благословенный хлебец, а после и просфора. Говорили тогда, что я читал хорошо: ясно и раздельно, в то же время – скоро. Совершенную противоположность ректору составлял инспектор, о. Павел Гаврилович Беляев. Как первый отличался важностью, так последний необыкновенной простотою. Как инспектор, он был необыкновенно терпеливый и снисходительный к ученикам, за что его, разумеется, очень любили. Как учитель, он отлично преподавал латинский язык. Находя меня способным учеником, он обратил на меня особенное внимание и, при всяком случае, указывал и объяснял всё, что было нужно. Всем знанием латинского языка я ему обязан. Из других учителей у меня остался в памяти только один учитель латинского языка в классе, И. Е. Попов, других не помню, вероятно, они ничем особенным не отличались. Учение и училищная жизнь шли обыкновенным порядком, как во всех духовных училищах в 30 и 40-х годах (поэтому не нахожу нужным говорить о них). За всё время моего учения был только один замечательный факт: посещение училища преосвященным Нилом. Это тот самый Нил, который был потом в Иркутске и Ярославле, знаток монгольского языка и буддизма. На Вятке до сих пор ходит много рассказов о его гордом и крутом нраве, наводившем ужас на всю епархию. Приведу здесь один или два.

На Вятке, как и в других местах, день пророка Илии считается Великим праздником, и богослужение совершается, как и в Господние и Богородичные праздники. Не спросив владыки, начали звонить ко Всенощной по-праздничному. Страшно рассердился владыка, призвал и разбранил соборного протоиерея, указав на то, что в уставе положено полиелейное служение, велел немедленно прекратить праздничный звон. Но случись, как нарочно, в ночь гроза со страшным громом и молнией, и перепуганный владыка выбежал из спальни в Крестовую церковь и начал молиться, а на другой день сам служил Илие Пророку, вполне по-праздничному.

Другой рассказ. Служил он в Стефановской церкви и после службы заметил, что стёкла в алтаре очень темны. «Ты что, не промываешь стёкла?» – спросил он стефановского дьякона. Бойкий дьякон отвечал: «Стёкла, владыка, почернели от времени и не промываются». «А ну-ка, дай мне мокрую губку!» И, проведя губкой несколько раз по стёклам, он выжал на лысину дьякона всю грязь, какою напиталась губка. И понятно, что, наслышавшись таких рассказов о крутости нрава преосвященного Нила, в Нолинске, как и везде, ждали его со страхом и трепетом. В училище предположено было встретить его речами в каждом классе и, прежде всего, в четвёртом, как старшем классе, речью на греческом языке. Речь назначено было говорить мне, и я после обычного приветствия, пропетого всем классом, вышел на середину и начал её произносить, но он с гневом закричал: «Не нужно, не нужно! Я вот дам тебе… Я вот спрошу тебя, знаешь ли ты греческую грамматику?» Я ни жив ни мёртв, ушёл и встал за первую парту в среднем классе, где мне назначено было встать для произнесения речи. Между тем владыка стал спрашивать учеников по-гречески. Испуганные его гневом, ученики отвечали плохо. Я хорошо сделал, что не пошёл на своё место кверху, на первой парте. Я успел немного прийти в себя, и когда пришла очередь до меня, то мог ответить ещё порядочно. Заметив одну ошибку, он сказал: «Вот то-то, лучше бы учить грамматику, чем браться не за своё дело». Это замечание относилось не ко мне, разумеется, а к училищному начальству, которое было так перепугано, что ничего не могло сказать.

Во время переселения из Атар в Белую, кажется, ничего особенного не случилось. По крайней мере, у меня в памяти ничего не осталось. По приезде в Белую мы остановились в казённом доме, поступившем в ведение церкви после предшественника батюшки, умершего благочинного о. Феодора. Дом этот, давно не поправлявшийся и страшно запущенный, оказался чрезвычайно неудобным для нашей семьи, в которой было детей пять человек. Половина этого дома (зал и прихожая) зимой была совершенно необитаема, потому что в ней не было ни одной печи. На зиму она от другой половины совершенно отделялась крепко закупоренными дверями и служила обыкновенно чуланом, в котором держали то, чего нельзя было держать в комнатах. Странно было видеть на месте дивана и кресел лотки с мёдом, кадки, горшки с маслом и пр. Другая половина, состоявшая из двух небольших комнат и кухни, была чрезвычайно холодна; рассказывали, что зимой в сильные морозы в кухне вода покрывалась льдом. Единственное спасение было на печи и на полатях, где и пребывали дети большую часть дня. В комнатах стены и потолки в былое время вместо штукатурки были затянуты толстым холстом и выбелены мелом и извёсткой. Сначала, может быть, было и хорошо, но потом от времени холстяная обшивка отстала от стен, и по всему потолку и по стенам образовались кошели, сделавшиеся жилищем для мышей. Мышей и разной живности в них развелось так много, и по ночам поднималась такая сильная возня, что совсем нельзя было спать.

Моему детскому живому воображению за обоями представлялось особое царство разного рода враждебных существ, и оно создавало в темноте ночи страшные картины. После обширного и удобного атарского дома жизнь в таком помещении была для всех чрезвычайно тяжела и невыносима. Между тем, другой квартиры найти было нельзя: в селе этом жили только духовные лица, и у всех были свои собственные дома, в которых они жили сами, крестьян и других людей, другого звания не было. Это заставило батюшку позаботиться о заведении своего дома, на строение которого и были употреблены первые три года жизни в Белой. Построить новый дом на новом месте, конечно, было нелегко, но и не так трудно, как могло представиться с самого начала.

Глазовская сторона была сторона лесная, прекрасный строевой лес находился тогда не дальше как вёрст десять от Бельского села. Стоило только у лесного начальства выправить билет на вырубку известного количества деревьев, а вырубить их и вывезти в село из леса можно было посредством крестьянской помочи. До 60-х годов крестьянские помочи играли важную роль в хозяйстве. Ими исполнялись не только разные хозяйственные дела, но даже и строились дома. Они издавна выросли и развились на почве крепостного права, когда не только помещики, но люди всякого привилегированного сословия, перенимавшие обычаи у помещиков, делали всё крестьянскими руками. В настоящем случае крестьянская помочь состояла в следующем. Батюшка объездил несколько деревень своего прихода и просил более сильных и богатых лошадьми мужиков сговориться между собою, дома по два – по три, вырубить в указанном лесу по брёвнышку и привезти в село. Для привозки брёвен в начале зимы по первому пути назначался определённый день. К этому дню приготовлялось для помочи угощение: пеклись пироги, варилась каша, делалась яичница, жарилась баранина, покупалось ведро вина, приготовлялось несколько вёдер пива. Этим угощением, продолжавшимся целый день, вместо всякой другой платы, и платили мужикам за их труд, за вывозку и привозку брёвен. Это было, разумеется, чрезвычайно выгодно, не дороже полтинника обходилось такое бревно, которое при обыкновенной покупке стоило от 3 до 5 рублей. Таким путём, посредством крестьянских помочей, был заготовлен в первый год лес для постройки дома, сама постройка происходила в следующие два года.

Другие два священника – о. Всеволод Романов и о. Иоанн Лопатин, товарищи батюшки по семинарии, поселились на Белой уже около 10 лет и давно построили свои дома. Впрочем, батюшка и сам знал толк в стройке, он во всё вникал, сам за всем следил, всем руководил и построил отличный дом, большой, прочный и удобный для житья. В нём было шесть комнат: зал, гостиная, кабинет, прихожая, столовая, детская и рядом с ним изба, или белая кухня. Кроме того, в нижнем этаже по одну сторону были также белая кухня и рядом с нею одна комната. Впрочем, и было кому поместиться в таком доме: одних сыновей у батюшки было шесть человек, да две дочери, это те, которые остались в живых, а сколько было маленьких, умиравших. Дом был готов к осени 1835 года. Надобно сказать, что батюшка любил во всём крепость и прочность, он выше всего ценил это качество в обуви, при покупке сапогов и башмаков, в платье, чтобы оно было из крепкой материи и крепко сшито, в посуде, в мебели и проч. Но особенно и постоянно он имел в виду крепость и прочность при устроении дома, как в материалах, так и в работе. Дом, действительно, вышел такой крепкий и прочный, что спустя 30 лет батюшка говорил мне, что не привелось в течение этого времени ничего поправлять или переделывать, даже ни одной петли, крючка или гвоздя нового не потребовалось, так всё устроено было крепко и из таких хороших и прочных материалов.

Батюшка не презирал, конечно, чистоты, красоты и изящных украшений. Но не гнался за ними и не предпочитал их прочности и основательности. Этот вкус развивался, разумеется, характером и складом той среды, из которой батюшка вышел. Среда эта, как я уже заметил, была крестьянская, хотя умная, добрая, но всё-таки простая, пусть получившая образование, но всё же сохранившая простые вкусы и привычки. Совсем другим, противоположным вкусом, отличалась матушка. Она любила, чтобы всё было хорошо, чисто и красиво. Она взята была из богатого, можно сказать, аристократического дома, который, как показано, был устроен на широкую барскую или помещичью ногу. Когда в детстве я бывал у дедушки, меня всегда поражало множество таких вещей, каких у нас не было: большие резные киоты с серебряными, позолоченными иконами, большие часы в богатом футляре с педальным заводом и боем четвертей и секунд, широкие и красивые половики, алебастровые медальоны знаменитых духовных и светских лиц на стенах и на окнах и проч. У нас в доме не было никаких подобных вещей. Но матушка, любившая изящество, старалась, чтобы всё было чисто и красиво, любила украшения, картины, цветы и проч. Она убедила батюшку съездить в Вятку и купить к новоселью новой мебели, новые зеркала, половики и других, нужных для дома вещей. И он съездил и купил. На радостях, что ему привелось окончить большой и хороший дом, он так раскутился, как нельзя было ожидать, судя по его постоянному девизу: «Простота и умеренность во всем».

Будучи в Нолинске, он увидел в лавке Филиппова орган и вздумал купить его для своего нового дома, и хотя просили довольно дорого, а именно 120 руб. ассигнациями, но он всё-таки купил его, желая сделать сюрприз матушке, которая любила музыку. Орган оказался очень хорошим, в нём было два вала, на каждом валу по 12 пьес, на одном духовные пьесы, например, «Херувимская», «Царю небесный», «Достойно есть» и др. На другом светские: кадрили, вальсы и отрывки из разных опер. Новоселье было устроено на широкую ногу, созвано было всё село и пировали целый день. Орган скрасил весь праздник. На нём играли и во время обеда и во время чаепития и вечерних угощений. Кроме приглашённых, на двор собралось множество народа послушать музыку, заходили и в комнаты посмотреть инструмент. Орган оказался и впоследствии весьма полезным, в нашей закупоренной домашней жизни, орудием. Он сделался заменою, суррогатом тех развлечений и удовольствий, которых у нас не было. Когда были помочи по случаю каких-нибудь работ, играли на органе для крестьян, они любили слушать и после охотнее приходили на помочи. Слушая игру, некоторые начинали плясать и часто невпопад, когда играли не светскую, а духовную музыку. Когда приходили гости по вечерам, также играли на органе вместо разговоров, которые вести иногда было чрезвычайно трудно, и вечера проходили незаметно и приятно. Сами мы, разумеется, играли постоянно. Музыка развивала слух и вкус и удовлетворяла эстетическим потребностям. Где теперь находится этот дорогой друг и товарищ, и спутник нашей юности, доставлявший нам столько удовольствий и утешений в часы радости и веселья, и в часы уныния? В 1859 г., когда я в последний раз приезжал из Казани в Белую, он ещё стоял на своем месте в гостиной, но и тогда его организм был сильно расстроен. Он сильно хрипел и свистел. Может быть, ещё можно было исправить его внутренность, но негде было достать нужного для этого медика. И теперь он валяется где-нибудь в чулане наряду со всякой отжившей свой век рухлядью. Всё это рассказываю со слов матушки. Сам я не был на новоселье, которое было осенью 1835 г., когда я учился в 4-м классе Нолинского училища, я увидел дом уже летом, когда приехал на каникулы. Он произвёл на меня такое сильное впечатление, что я несколько дней ходил по комнатам, рассматривая каждую вещь и спрашивая у матушки разъяснений.
Жизнь батюшки и всей семьи в Белой должна была получить другое направление и другой характер, чем в Атарах. В Атарах деятельность, главным образом, приучена была к воде, к рыбной ловле на реке Вятке, в Белой, напротив, все интересы сосредотачивались около земли. Всё духовенство бельское занималось хлебопашеством, от казны было передано земли на каждый приход по 30-ти, кажется, десятин, а потому земля эта была чернозёмная и весьма плодородная, так что сеять рожь, и овёс особенно, было весьма выгодно. Обработка полей обходилась недорого, потому что производилась посредством крестьянских помочей: для косьбы лугов, для жнитва ржи, овса, ячменя приглашали в один день, большею частью в какой-нибудь праздничный день или в воскресенье, те или другие деревни, платили косцам или жницам опять не деньгами, а указанным выше угощением. Хлебопашеством занялся и батюшка, тем более что оно могло быть большим подспорьем к содержанию семьи, которая год от года требовала больших средств. При хлебопашестве нужно было держать скот, и матушка завела птиц разного рода: индеек, гусей, уток и кур. Так что года через три устроилось очень порядочное сельское хозяйство.

2006 № 10.jpg

И. Я. Порфирьев в молодости

Батюшку можно было назвать настоящим сельским хозяином. Он знал всякую штуку, нужную в хозяйстве. Он умел склеить расшатавшийся стол, вставить в раму стекло, выкрасить краской стены и крышу дома, как это и сделал на своём доме, разложить и сложить, одним словом, поправить стенные часы, исправить замок, починить порвавшийся лошадиный хомут и шлею. Для всех этих работ у него всегда были в запасе нужные материалы и инструменты. Это было необходимо, потому что село наше далеко находилось от города (на 70 вёрст) и в нужном каком, хоть и немудрёном деле, нельзя было найти нигде никакого мастера. Сельскому хозяину в наших местностях нужно самому быть и кузнецом, и слесарем, и плотником, и печником. Батюшка был чрезвычайно трудолюбивым, что называется, заботлив в доме, ночь не уснёт, если на другой день предстоит какое-нибудь срочное дело. Он вставал летом в 4–5 часов, а зимою в 5–6, и прежде осматривал всё хозяйство: кормил скот, лошадей, коров и птиц, потом отправлялся зимой на гумно, а летом в поле или в луга, где производилась та или иная работа, иногда ездил в деревню, так что часто, когда мы только ещё вставали и готовились пить чай, он успевал везде побывать и съездить в деревню вёрст за десять. Он умел располагать временем и делами так, что одно дело не сталкивалось с другим и не мешало другому, а всё делалось в порядке и в своё время. К такому трудолюбию, аккуратности и порядку он старался приучить и нас. Нас, разумеется, не заставляли ни жать, ни косить, но когда были косьба или жнитво, нас посылали смотреть за рабочими, а также поручали и другие лёгкие дела.

Несмотря на большое хозяйство, прислуги не держали; не говоря о горничной, часто не было даже няни, хотя постоянно были маленькие дети. Кухарка была всегда, но она могла только печь хлеб, варить квас и ходить за скотом; приготовлять кушанья к столу и другие дела делать должна была сама матушка. Сёстры были ещё малы и не могли помогать ей. И вот во время каникул, когда мы приезжали из училища и семинарии, нас заставляли помогать. Каждому из нас было назначено определённое дело: один из братьев должен был каждый день убирать постели и мести пол, другой смотреть за маленькими детьми, когда матушка уходила на кухню, третий на кухне помогать мамаше в её кухонных приготовлениях, набирать потом на стол к обеду и убирать с него. Кроме того, одному поручалось сверх того поливать в огороде огурцы, капусту и другие овощи, другому кормить куриц и других птиц и проч. Мне, как старшему, отдельно не назначалось какого-нибудь дела, а поручался общий присмотр за всеми братьями. Впрочем, было у меня и специальное дело; батюшка поручал мне во время каникул испытывать младших братьев в разных грамматиках и историях, и если окажутся в чём-нибудь слабы, то поучить их, исправить недостатки и заделать пробелы. Батюшка требовал, чтобы мы не только переходили из класса в класс, чем довольствовались большею частью отцы, но чтобы учились хорошо. Для достижения этой цели он не употреблял ни угроз, ни тем более каких-либо наказаний, а действовал словом и убеждением и частым рассуждением о необходимости и пользе учиться. И мы все учились хорошо. Любя порядок и аккуратность, батюшка требовал их и от нас. Каждый должен был делать всё для себя сам: чистить платье, сапоги и проч. В детской комнате по всей длине стены, заменявшей, можно сказать, гардеробы, которых у нас не было, было наколочено много гвоздей, и каждому из нас указано было место, где он должен был вешать полотенце, платье, шапку или картуз. Каждый должен был смотреть за своими вещами, а не разбрасывать их где попало.

Хозяйство матушки в Белой получило также большие размеры, чем в Атарах. В Атарах никогда не держали столько скота: лошадей, коров, овец (свиней не любили) и птиц, как в Белой. Половина скота кормилась для продажи. В Атарах не было полотняной фабрики, какую матушка завела в Белой. Из своего льна, на своих домашних станках, она приготовляла множество полотна и так называемой клетчатой и полосатой пестряди. Из клетчатой пестряди шили нам всем рубашки для постоянного употребления; для праздников, для выходных случаев шили ситцевые и коленкоровые; из полосатой пестряди шили панталоны и халаты. Кроме того, из обрезков старого платья шили половики для домашнего употребления. Не знаю, кому в голову пришла мысль, во всяком случае, она довольно оригинальна. Нарезали таких полосок из старых ситцевых и пестрядинных рубашек, старых платьев, сюртуков и панталон, и затыкали ими натянутую основу на станке. Выходили свёртки пёстрой материи разной длины и в аршин ширины; разрезав эту материю на несколько полос, делали из них половики. Половики выходили оригинальные. Чисто мозаичного вида, не имея никакого рисунка, заключали в себя полосы всевозможных цветов. Такими половиками были устланы все полы в нашем доме: мягко и тепло, дёшево и прилично. В других местах я не встречал ничего подобного. Половики такие делали квадратные, по мерке всего пола в комнате и покрывали сплошь весь пол. Зимой это было особенно хорошо, тепло, и ходить бывало по таким половикам – утешение.

Домашнее воспитание наше было простое, сельское, не суровое, но и не нежное, без всяких излишеств, но и без лишений и недостатка. Рубашки и халаты, я заметил, нам шили из домашней пестряди, но эта пестрядь была чистая и тонкая, лучше покупной сарпинки. Сюртучки нам шили из нанки и казинета. У батюшки во многих отношениях были излюбленные вещи, раз заметив в них хорошую сторону, он других в том же роде уже знать не хотел. Как между винами он выше всех считал винцо-тенериф4, так между материями для платья лучше всякой материи находил казинет. Из казинета шили себе рясы и подрясники, из казинета шили сюртуки, казинетом крыли для нас овчинные тулупы. Это, действительно, была самая подходящая материя, видом она походила на сукно и была плотная и ноская, цветом серая, немаркая, по цене недорогая, кажется, полтинник – аршин. Но какими бы достоинствами не отличался казинет, от постоянного употребления он так нам надоел, что желали сменить его на другую, хотя бы и худшую материю.

Все платье для нас шили сначала, до семинарии, не городские портные, а бродячие сельские швецы. По всей Вятской губернии прежде ходило много странствующих портных. Обошьёт всё село такой портной и переходит в другое, обошьёт другое, перебирается в третье. Из таких портных бродил по Глазовскому уезду портной Михей и между другими сёлами обшивал и Бельское село, и наш дом. Портной этот, несомненно, был сродни Тришки г-жи Простаковой. «Покрой» у него был самый первобытный или лучше сказать: не было никакого покроя, но Михей нравился батюшке, во-первых, потому что шил крепко, во-вторых, брал за шитьё недорого. Это был человек простоватый, но весёлый, постоянно пел за работой и по воскресеньям, и в праздники напивался пьян, однако же так, что на другой день после обеда способен был работать. Этого Михея батюшка приглашал на июль и август месяц, и он обшивал нас всех. Помню, как однажды, одев нас всех в новые казинетовые сюртуки, привели нас к батюшке. Батюшка, поворотив нас на все стороны, сказал: «Мешковато, да, обносится, обомнется». Батюшка, конечно, не знал Шекспира, но его замечание напоминает известную шекспировскую фразу: «Новое платье хорошо сидит только пообносившись». Городские портные стали нам платья шить только тогда, когда мы учились в семинарии. Первый суконный сюртук мне сшили, когда я поступил в риторику, а первую шинель – уже в богословском классе. Калош я не носил до философского класса.

Спали мы дома не в кроватках, которых не было, а все вместе на полу вповалку, расстелют огромный войлок от одной стены комнаты до другой, положат подушки по числу голов, которые должны покоиться, овчинное огромное одеяло (зимой) или ваточное (летом) – и постель готова. Спать в общей компании (6 человек), нам нравилось, ночью было нестрашно самым трусливым (например, брату Алексею), а вечером перед сном удобно и приятно было разговаривать или сказывать сказки. Батюшка требовал, чтобы ложились раньше и не сидели дольше 10 часов. Утром спать позволялось, сколько угодно, но кто проснулся, тот должен был вставать тотчас же. Валяться на постели не позволялось, иначе батюшка, заметив не спящего и не встающего, сам поднимал его, иногда сдергивал с него одеяло, и тот должен был встать. Вставши, каждый должен был одеться, умыться и, помолившись Богу, вычистить своё платье, сапоги и проч. Потягиваться, почёсываться или шататься из угла в угол без всякой цели и, особенно в растрёпанном виде, не позволялось. В наше время такие требования могут показаться слишком строгими или же мелочными, но они совершенно разумны и имеют глубокое практическое основание; исполнение или неисполнение их резко потом отражается в жизни человека на его здоровье, привычках и даже на нравственном характере.

Нравственное воспитание дома совершалось также самым простым образом. Как книжное учение происходило походя и урывками, так походя же и урывками преподавались и те уроки, которые должны были дать и руководство для жизни и образовать нравственный характер. Ни батюшка, ни матушка не руководствовались, разумеется, никакою педагогической теорией, не задавались никаким идеалом. Быть добрым и честным, говорить всегда правду, никого не обижать, но всем делать добро и помогать – вот и весь кодекс нравственной мудрости. Правила этого кодекса объяснялись практически на самой жизни и её примерах. По случаю какой-нибудь нехорошей шалости или прямо дурного поступка того или другого из братьев, или по случаю рассказа о чьих-нибудь добрых или дурных поступках, резко выдававшихся, старались разобрать перед нами эти поступки, объяснить их хорошую или дурную сторону, показать всю пользу или весь вред для себя и для других, и подобные рассуждения действовали несравненно сильнее всяких отвлечённых идей, правил, потому что здесь доказательством истинности служит стоящий налицо перед глазами неотразимый факт жизни.

Здесь уместно будет остановиться на том особом отпечатке или же тех особых чертах нравственного характера, которые многие замечают на нашей семье: это какая-то нелюдимость или необщительность, удаление от общества и нежелание сходиться с людьми и, вместе с тем, слишком идеальные, непрактичные воззрения на жизнь и требования от людей: отпечаток, который образовался издавна и переходит из одного поколения к другому. Я много раз слышал, как ещё матушку и батюшку упрекали в нелюдимости и даже гордости, указывая на то, что они живут дома, ни с кем не хотят знаться. Но такое поведение зависело совсем не от гордости, а от того, что их жизнь сложилась так, что им нужно было сидеть больше дома. У батюшки всегда так было много дела, что некогда было и ходить по гостям, а у матушки всегда были маленькие дети, которых оставить было нельзя.

2006 № 10.jpg

Августа Гордеевна Порфирьева – супруга И. Я. Порфирьева

Батюшка был человек трезвый и не любил никаких попоек, матушка чрезвычайно скромная, не любила никаких лишних разговоров, пересудов и сплетен, а этим обыкновенно и занимались в том обществе, в котором приходилось жить; они не могли находить в нём удовольствия, оно им было не по характеру и не по вкусу. Поэтому начинавшиеся нередко знакомства скоро или оканчивались, или останавливались на редких, в необходимых только случаях, сношениях.

В Белой другие два священника были товарищи батюшки по семинарии, жёны также по летам были сверстницы матушки, следовательно, могли бы завязаться с этими двумя семействами самые тесные отношения. Другие духовные лица в Белой, особенно дьяконы П. И. Сергеев и И. К. Шкляев и их жёны приняли батюшку и матушку весьма радушно и желали ближе познакомиться. Сначала, действительно, познакомились. Они ходили к нам довольно часто, хотя не так часто ходили к ним и батюшка с матушкой. Но не прошло и года, как всё изменилось. Батюшка, занявшись строением дома и новым хозяйством, совершенно не находил времени, чтобы ходить к другим и поддерживать знакомство, а у матушки ещё прибыло маленьких детей, которые связывали по рукам и ногам. К тому же не было никакого сходства в понятиях, вкусах и во всех интересах, что могло связывать их между собой. Матушка была воспитана, как я уже заметил, в домостроевской семье, и свою семью старалась держать в таком же порядке, а бельские духовные дамы жили совершенно по простоте и старине, чуть ли ещё не языческой эпохи. Вот, например, помню я такой случай, доказывающий всё несходство в понятиях и нравах.

В первый, кажется, год, во время Святок, матушки-попадьи и матушки-дьяконицы, желая, может быть, от души, доставить матушке удовольствие и развлечение, явились к ней наряженными по-святочному: турчанками, татарками, цыганками и черемисками и страшно матушку напугали. Они начали плясать, кривляться и говорить разные глупости, не совсем приличные для их положения. Матушка совершенно стеснилась и не знала, что с ними делать, и они сами, заметив испуг и стеснение матушки, почувствовали неловкость своего положения и скоро убежали. Матушке не понравился такой фарс, хотя в нём, в сущности, не было ничего нехорошего, а попадьи и дьяконицы долго удивлялись, как матушка не могла понять самой невинной шалости и приняла их неласково.

У всех духовных, во все Святки, каждый вечер были игрища, на которых происходили разные святочные игры с пением разных святочных песен. Ни батюшке, ни матушке такие игрища не нравились, и они сами у себя их не делали, да и делать было негде в такой квартире, которую я описал выше. Отношения к батюшкам также скоро изменились, батюшки, как я сказал, все были товарищи между собой, но о. Всеволода Романова сделали благочинным, и явились новые отношения, которые скоро привели к холодности, а потом к изменению товарищеского знакомства. Большое значение имели для изменения отношений и мы, дети.

У о. Всеволода и у о. Ионы были сыновья, ровесники со мною, и вместе со мною поступившие в училище, но я учился хорошо и постоянно, без всякой задержки переходил из класса в класс, а они учились плоховато и часто оставались в том же классе и скоро далеко отстали от меня. Это производило страшную зависть в других батюшках и их семействах к нашему семейству. Всем этим, конечно, объясняется то, что мы в Белой жили в своей семье, своею особою жизнью и, хотя у нас со всеми жителями села не было не только никакой ссоры, но даже пустой размолвки, мы жили неблизко и ходили друг к другу только по праздникам или в каких-нибудь особых или нужных случаях. Живя дома, батюшка и матушка нас, детей, держали больше при себе дома и редко выпускали на улицу играть с другими детьми. Мы редко ходили даже к своим товарищам – Романову и Лопатиным, да и когда ходили, не знали, что у них делать. Мы не умели лазать по заборам и крышам, разорять птичьи гнезда, дразнить и бить собак, да и им было с нами скучно. Можно было замечать, что нас считают хорошими людьми, о батюшке говорили: «О. Яков – прямой, честный и правдивый человек». Матушку называли доброй и нежной матерью, но всё-таки, в конце концов, вероятно, думали: «Не нашего поля ягода».

Таким образом, основание необщительности положено было в домашнем воспитании и домашней жизни. Остальное сделали книги и книжное образование. Так как мы больше сидели дома, то рано познакомились с книгой, и в книге приучились находить то, чем другие пользовались в самой природе и жизни. Конечно, и книга представляет или, по крайней мере, должна представлять научное или художественное воспроизведение той же действительной природы и жизни, но при этом книга, более или менее, но всегда идеализирует действительность, изображает её выше настоящего уровня. Отсюда в людях, воспитавшихся больше по книгам, чем в практической жизни, развиваются отвлечённые, непрактические воззрения на жизнь и слишком строгие и слишком идеальные требования от неё.

Первой книгой, с которой я начал привыкать к чтению книг и находить в чтении вкус и интерес, были Четьи минеи святителя Ростовского Дмитрия. По дидактическому, глубоко назидательному характеру эта книга всего более подходила к несколько домостроевскому складу нашей домашней жизни. Превосходные картины героической борьбы и страданий древних христиан за веру, полные глубочайшего драматизма и трагизма меня глубоко поражали, трогали и настраивали душу на самые высокие помыслы. Легендарные повести в некоторых житиях (житие Евстафия Плакиды), со всею романтической обстановкой питали воображение самым приятным образом, а прекрасные литературные изложения житий представляли лучшие образцы славяно-русского стиля и языка. Вообще на меня сильно действовали и сразу усваивались мною литературные элементы Четьи миней, расположение к которым лежало, вероятно, в самой моей природе. Светские учёные часто восставали против чтения Четьи миней, утверждая, что чтение их развивает аскетизм и производит более вредное, чем полезное влияние. Но если это и бывает, то бывает от неумелого чтения, от неумения выделить из рассказов о древних временах то, что было временно необходимо и что имеет всегдашнее значение. Я сам могу привести здесь пример такого неумелого чтения.

В селе Ухтыме был благочестивый священник о. Афанасий Чемоданов, который любил читать прихожанам своим Четьи минеи, но, вероятно, не сопровождал своё чтение жизненными объяснениями. Что же вышло? Крестьяне толпами приходили к нему за советами, как и куда им удалиться из мира, чтобы спастись, потому что в мире спастись невозможно. Старухи рассказывали ему свои, якобы пророчественные сны и видения, подобные тем, какие они слышали в Четьи минеях. После Четьи миней обыкновенным чтением было «Воскресное чтение». Журнал этот, выписывавшийся на казённые деньги для Бельской церкви, был в 30–40-х годах самым популярным и полезным журналом. Содержание его было довольно разнообразно, в нём помещались и выдержки из сочинений отцов церкви, и рассуждения, и размышления о разных духовных предметах современных духовных писателей, и проповеди тогдашних проповедников. Я помню, мне особенно нравились в «Воскресном чтении» проповеди знаменитого Иннокентия, бывшего тогда, кажется, харьковским епископом, особенно увлекало меня его прекрасное изложение, стиль и язык, они делались для меня образцами литературного изложения, и по ним я начал учиться писать сам. Книг учёных и литературных в сёлах тогда ещё не было, литературные потребности удовлетворялись сказками о Бове Королевиче, Еруслане Лазоревиче, Семи Семионах и другими лубочными книжками, которые заносили в Белую офени-ходебщики в своих коробах.